На кухне был полный разор: в раковине гора грязной посуды, на столе хлебные крошки, огрызки сыра и чашки с недопитым кофе. Так что сесть к столу я не мог. Со спальным мешком мне тоже некуда было приткнуться, потому что пол был усеян лужицами пролитого пива и осколками разбитых пивных кружек.
Мне, конечно, следовало бы немедленно выйти в салон и ледяным тоном приказать им привести кухню в порядок. Но я не был уверен, что они послушаются: мое вчерашнее приобщение к их свальному греху сравняло меня с ними. Я сложил грязные чашки в раковину, все остальное смахнул на пол, сел к столу, и, стараясь не обращать внимания на окружающее меня свинство, опять раскрыл книгу о Бакунине.
Поначалу мне было трудно сосредоточиться – обрывки вчерашнего буйства сплетались перед глазами с моими унизительными прыжками вслед за пролетающей над головой красной тетрадью. Но постепенно подробности жизни этого фанатика свободы из прошлого века захватили меня. Я ведь почти забыл, что он был приговорен к смертной казни у нас, в Германии, в чужой ему стране. Его, правда, не казнили, а выдали русскому царю, – это было хуже всякой казни, потому что царь его ненавидел. Семь лет его держали в одиночке ужасной подземной тюрьмы, и это, пожалуй, было пострашней смерти. Потом его сослали в Сибирь, но он умудрился убежать из ссылки и удрать из России в Европу. Он поселился в Швейцарии и, хоть после тюрьмы и ссылки был страшно болен, опять взялся за старое.
Я вчитывался в его мысли и узнавал свои. Уже полтора века назад он понял, что наша цивилизация обречена и наш долг способствовать ее гибели, ибо чем скорее она погибнет, тем лучше. Я перелистнул несколько страниц и увидел старинную карту Дрездена, где прошло мое детство. От знакомых названий улиц в памяти открылась какая-то давно заржавевшая дверца, и из нее хлынули воспоминания о тех глупостях, которым меня учили в гедеэровской школе. Среди них нашлось и кое-что любопытное – наш знаменитый композитор Рихард Вагнер во время революции в Дрездене вел народ на баррикады рука об руку с русским богатырем Мишелем Бакуниным, с которым они были неразлучны. Только счастливое бегство сохранило для Германии этого великого человека, потому что он тоже был приговорен и провел в изгнании шестнадцать лет.
Я просмотрел еще несколько страниц – в противовес тому, чему меня учили, автор книги не столько восхищался революционным пылом Вагнера, сколько удивлялся, зачем ему понадобилось участвовать в восстании, когда он был главным дирижером королевской оперы. В верхней части страницы горделиво красовалось здание этой оперы, весьма роскошно расфуфыренное в модном тогда стиле позднего барокко, и действительно становилось непонятно, зачем из этого здания нужно было бежать на баррикады. Впрочем, лукаво отмечал автор, есть свидетельства, что на баррикадах Вагнера никто никогда не видел, он только ошивался вокруг, не в силах оторвать взгляд от синеглазого русского красавца.
От книги меня отвлек шорох робко отворяемой двери. Она нерешительно затрепыхалась под давлением чьей-то нетвердой руки и остановилась на полпути. В салоне было тихо, похоже, мои соратники опять накурились травки и заснули, – все, кроме того или той, чье напряженное дыхание доносилось из-за полуоткрытой двери. Я сжалился и сказал:
– Ну ладно, хватит там дышать. Или заходи или закрой дверь.
В щель просунулась кудлатая голова Людвига, отдельные пряди свисали до плеч сальными спиральками пшеничного цвета, – удивительно, почему они все так редко моют головы? Не входя в кухню, он молча шмыгнул носом и затих.
– Ну, чего тебе? – спросил я, начиная раздражаться, но Людвиг продолжал молча смотреть на меня из-под странно темных, может быть подкрашенных, ресниц. Я вспомнил, что именно он выхватил у меня дневник, и рявкнул:
– Вот что, или говори, или убирайся прочь!
И тут он заплакал. Заплакал беззвучно, я даже не представлял, что мужчина может так плакать. Слезы безостановочно текли по его совсем юным, едва тронутым бритвой щекам и обильным дождем орошали грязную, некогда розовую рубашку. Я не выдержал и, вскочив из-за стола, с силой тряхнул его за плечо:
– Перестань реветь! Чего ты хочешь?
Людвиг покачнулся и, гибко изогнувшись, прижался мокрым подбородком к моему запястью. Я невольно отдернул руку.
– Я вас люблю! – пытаясь вернуть мою руку на свое плечо, жарко зашептал он. – Я не сплю по ночам и мечтаю о вас. Пустите меня к себе, и я добуду у них вашу тетрадь.
Я попятился и постарался ногой вытолк…»
На этом месте страница кончилась, Ури потянулся за следующей, но там было что-то совершенно несоответствующее:
«…Рихард замечал, что на него все чаще находит угрюмость. Обычно это случалось в дождливую осеннюю пору, когда тягуче ныла все та же точка слева под ложечкой и в голову лезли мысли о смерти. Но иногда тоска наваливалась на него и в светлые дни, полные солнечных зайчиков, зеленого шелеста деревьев и лукавого переплеска струй в фонтане за окном. А когда уж на него находило, все вокруг затягивалось глухой черной пеленой – и свет, и зелень, и плеск фонтана.
В такие дни все становилось ему противно, даже собственная музыка, равной которой, – он знал, был уверен, – не мог создать никто из живущих. И надеялся, верил всей душой, что никто из грядущих вслед тоже не сможет. То, что сделал он, было подобно созданию новой религии: в его музыке пространство превращалось во время».
Ури с разбегу подумал – что за чушь? Но тут же сообразил, что он, не очень-то надеясь на успех расшифровки, копии с дневника снимал второпях, по нескольку страниц в разных местах. Значит, на предыдущей странице первая порция кончилась, а на этой началась вторая – какая жалость! – на самом интересном месте. А то, что он прочел сейчас, похоже скорей на прозу, чем на дневник. Неужто Карл с тоски начал писать прозу? Почему не стихи – стихи было бы естественней! И кто этот Рихард? Уж не Вагнер ли? Вагнер был Рихард, и его имя упоминалось на последней странице – в связи с Бакуниным и с баррикадами. Ладно, Вагнер, так Вагнер, тоже интересно.
«…Он садился за рояль, но пальцы теряли беглость и черная пелена угрюмости искажала любимые прозрачные звуки, делала их вялыми и пустыми. Тогда он звал Козиму…»