Готический роман. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

«Я был так счастлив видеть на этом пакете адрес, выведенный твоей теплой рукой, которую я сжимал во время представления Нибелунгов. Но что – что? Так уж устроена жизнь! Почему, почему – ради всего святого – я не встретил тебя в те ужасные дни, когда «Тангейзер» провалился в Париже? Или ты была тогда слишком молода? Давай не будем говорить об этом, а будем любить друг друга! Любить, любить!» Конечно, все эти обрывки нужно сжечь, чтобы от них не осталось и следа. Кроме того ему придется хорошенько обдумать ту версию его переписки с Джудит, в которой он покается Козиме, – не может быть и речи, чтобы он рассказал ей всю правду. Скорей всего, он представит дело так, будто он просил Джудит покупать ему разные дорогие вещи и стеснялся посвящать Козиму в детали своих расточительных прихотей.

Об этом нужно будет еще подумать, а для начала он сейчас сообщит Козиме о смерти Мишеля. Будто бы ему кто-то рассказал во время прогулки. Тогда он сумеет объяснить ей свое мрачное настроение и спокойно изъять хранящуюся у нее за семью замками историю своей жизни, которую она когда-то записала под его диктовку.

Известие о смерти Мишеля Козима восприняла довольно равнодушно и даже не спросила, кто именно ему об этом рассказал. Оно и неудивительно – ведь она не была знакома с Мишелем и знала его только со слов Рихарда. Славное это было время, когда он диктовал ей свои воспоминания! Им было тогда так хорошо вместе! А бедняга король наивно верил, что только ради этих воспоминаний она постоянно живет не со своим мужем в Мюнхене, а с Рихардом в Трибсхене.

Сейчас же, услыхав, что он хотел бы перечитать свои воспоминания о дрезденском восстании, которые он надиктовал ей еще в первые годы их жизни в Трибсхене, она удивленно вздернула брови, но без возражений открыла запертый ящик бюро и вручила ему пухлый том, исписанный ее каллиграфическим почерком.

– Хочешь, почитаем это сегодня вечером вслух? – неловко пошутил он, но она не улыбнулась его шутке, а молча отвернулась и пошла звать детей к обеду. Не оставалось сомнений, что она о чем-то проведала, – значит, ему не следует откладывать покаяние надолго. Может быть, он поговорит с ней об этом завтра, но только не сегодня, сегодня он должен покончить свои счеты с Мишелем».

После этих слов Карл что-то зачеркнул, до полной неразличимости, и написал:

«Похоже, он начал сдавать. Все смешалось в его памяти, – поминки по Мишелею, ненависть к врагам и завистникам, благодарность к Козиме, нежность к Джудит. Но он знал, что сегодня ему следует сосредоточиться на Мишеле, сегодня это самое важное».

Этот абзац тоже был зачеркнут, но тонко, негусто, словно он был отменен неокончательно, а оставлен для обдумывания. Под ним была начерчена волнистая линия, а под ней:

«Что-то никак не могу нащупать главное, вот и нервничаю. Вообще, непонятно, с чего я так разгорячился. Ведь я терпеть не могу музыку Вагнера. Значит, несет меня какая-то другая, неведомая мне сила, но уж никак не любовь к объекту. Кто его знает, может быть, из меня и впрямь мог бы получиться писатель? Или профессор каких-нибудь туманных социальных наук, как я врал когда-то бедняжке И. А она, дурочка, внимала, раскрывши рот, и верила каждому моему слову».

В этом месте Ури вздрогнул, словно его ударило током. Погрузившись в чтение, он как-то отключился от личного момента, и напоминание о роли Карла в жизни Инге поразило его сейчас, как когда-то потрясла ее исповедь с предъявлением листков полицейского розыска в виде вещественного доказательства. Злорадно отметив, что Карл вовсе не был профессором даже сомнительной сравнительной истории, – вот уж воистину туманная социальная наука! – Ури взглянул на часы, не столько для того, чтобы узнать, который час, сколько для восстановления душевного равновесия. Ну и ну! Он даже не заметил, что провел над этим дневником около трех часов. Так и приход дежурного библиотекаря немудрено прозевать – в безоконном храме читального зала день был неотличим от ночи. Только сейчас Ури почувствовал, как ему хочется спать, и секунду поколебался, что делать дальше – вздремнуть или продолжить чтение. Нет, решил он, задремать опасно, вполне можно проспать открытие читального зала, лучше уж читать.

«Черт его знает, может, я и впрямь погубил свою жизнь, как сказал мне во время процесса прокурор, изображая на своей самодовольно сытой морде несоответствующее его свирепости сочувствие. Женился бы на И. и плодил бы с ней детей в каком-нибудь цветущем университетском городке, вроде Гейдельберга. И подох бы там со скуки, или запил бы мертвую от беспросветности мещанского благополучия среди надраенных до блеска паркетов, на которые нельзя даже плюнуть, не то, что насрать. Но я не поддался на приманку мирной жизни и был за это вознагражден. Трудно передать восторг, который я испытывал, когда на всех телеэкранах мира появлялись леденящие душу картинки летящих под откос поездов и взорванных автомобилей! Когда дикторы, захлебываясь от возбуждения, на разных языках докладывали об осуществлении моих прошлых замыслов и соревновались в предсказании будущих. Мне довелось испытать минуты такого блаженства, какие даже не снились мирному человеку из университетского городка.

И это роднит меня с героями вагнеровских драм, хоть сами эти драмы нагоняют на меня беспробудную скуку. Мы, рожденные от предков, тосковавших по солнцу в сумрачных германских лесах, можем ощущать истинный вкус жизни только на острие ножа, на грани гибели, на краю пропасти. Еврейская душа Вагнера восторженно млела перед нашей арийской неспособностью к мещанскому прозябанию, и потому он сумел выразить и ублажить нас, как никто другой. За что и получил фестиваль в Байройте и всемирную славу.

Конечно, в моей версии многое требует объяснения, но, к счастью, у меня нет обязательств ни перед литературными критиками, ни перед представителями разгневанной общественности. Даже более того – общественность все равно разгневана, так что небольшая добавочная капля озорства уже не переполнит этот стакан. И я могу позволить себе любое оскорбление устоявшихся представлений. Меня не накажут больше, чем уже наказали. А насчет того, что Вагнер наполовину еврей, у меня, кроме слов Ницше, за которые Вагнеры с ним навеки рассорились, есть любопытное физиономическое свидетельство, добросовестно откопанное мною в тягомотные часы тюремного безделья.

Передо мной на одной странице расположены два портрета, любезно сфотокопированные по моей просьбе одним из моих ангелов-хранителей. На одном – Рихард Вагнер собственной персоной, сфотографированный где-то на склоне лет, когда он уже достиг признания и земного благополучия. На другом – его отчим, художник Людвиг Гейер, который умер молодым, предварительно женившись на овдовевшей матери Рихарда, когда младенец еще не достиг и полугода. Сходство этих двух людей поражает воображение. Разница между ними только в возрасте, все остальное неотличимо: глаза, нос, складка губ, овал лица. И не меньше поражает имя отчима. Ведь многие немецкие евреи носили имена городов, а неподалеку от Дрездена, где родился Вагнер, есть городок Гейер. Да и сам Рихард до тринадцати лет носил фамилию Гейер, так что, если б какая-то нужда не заставила его сменить ее на Вагнер, создателем новой немецкой оперы был бы Рихард Гейер.

И становится понятным непостижимый антисемитизм Вагнера. Он всего-навсего хотел «откреститься» от своего еврейского происхождения, что, в конце концов, желание вполне прост…».

На этом обрывке слова закончилась вторая порция листков из красной тетради. Ури взялся было за третью, но она была написана мельче и тесней. Может быть, Карл боялся, что ему не хватит оставшихся в тетради страниц? Ури бегло просмотрел первые страницы. Похоже, это все еще был роман о Вагнере, но уже не сплошной текст, а отдельные незавершенные наброски. В одних фигурировал русский ниспровергатель Бакунин, в других – какой-то полицейский, по-видимому, родственник Вагнера. Ни на того, ни на другого у Ури уже не было сил, глаза слипались нестерпимо. Однако до открытия зала оставалось еще полчаса и надо было их как-то скоротать, чтобы не заснуть.

Ури поднялся из-за стола, спрятал листки в рабочую сумку и вдруг спохватился – ведь он забыл положить ключ от аннекса на рабочий стол Лу. Слава Богу, что он вспомнил об этом не слишком поздно! Тщательно зарыв ключ в груду бумаг, наваленных на ее столе, он отправился в туалет, где долго умывал лицо холодной водой, однако и это не прогнало сон. Тогда он снял рубашку и окатил холодной водой шею и плечи. Пока он вытирался бумажными салфетками и растирал спину ворсистым свитером, прошло еще четверть часа. Просто удивительно, как медленно иногда тянется время! С ума можно сойти, до открытия зала оставалось еще целых пятнадцать минут!

Ури заставил себя войти в кабинку и протомиться там все эти пятнадцать минут плюс еще пять, чтобы иметь возможность появиться в читальне только тогда, когда кто-нибудь уже наверняка там будет. Проходя по залу позади книжных шкафов, чтобы не попасться на глаза Брайану, голос которого доносился из-за журнальных стендов, Ури заприметил, что в том углу верхней галереи, где вчера сидел японец, уже горит лампа. Когда он, злорадно улыбаясь, подошел к выходу из читального зала, дверь распахнулась под нажимом энергичной руки и навстречу ему, сверкнув на миг ответной улыбкой, вбежала Лу. Не останавливаясь, она ловко сунула Ури в ладонь свернутую трубочкой записку и устремилась к столу Брайана. Прикрывая за собой дверь, Ури услышал ее сокрушенный голос:

– Господи, Брайан, я забыла вернуть вам ключ! Скажите сразу – меня казнят или помилуют?

Ури сконцентрировал все свое внимание на одной линии паркета и сосредоточенно двинулся вперед. Какие-то голоса окликали его, какие-то знакомые лица, приветливо качнувшись, уплывали в туман, клубящийся вокруг его сонной головы, но он не откликался. С трудом волоча вдоль галереи налитые свинцом ноги, он колебался между двумя равно привлекательными вариантами – пойти перехватить что-нибудь в соседнем кабачке прежде, чем завалиться спать, или немедля завалиться спать на голодный желудок.