— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.
— Лезь в петлю!
Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.
— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю… ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня… вот так!
А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!
Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные… все! Конец!
И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.
А бритый ухмыляется:
— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.
Он ушел под самое утро.
— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!
Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.
И сразу все пропало.