Воскресший, или Полтора года в аду

22
18
20
22
24
26
28
30

— Изорву! — орет как резанный. Псих, точняк, псих. Видал я таких на зоне. А он визжит, заходится: — Изорр-рву-у-у!!!

Изловчился он, падла, сунул мне под ребра — да так одно и выломал, выдрал. А как захохотал, как обрадовался — у него кровища не только изо рта, но даже из ушей брызнула, из пор кожи. И все на лету, все в движении. «Ангелы» наши крылышками поводят, от стен лапы-отростки тянутся, брызги вонючие и маслянистые летят. Я это все вдруг снова заметил, потому как после боли дикой вдруг отупение нашло какое-то, отупение и спокойствие. Мига хватило, чтоб я в себя пришел. И тут я ему… крюк-то у меня как живой заходил! Я ему одним ловким таким приемом нижнюю челюсть разом со всеми зубами, хрящами да жилами вырвал.

— Хр-р-в-у-у-у-… — только у него и вышло вместо «изорву».

Ничего, впредь спокойнее будет, не таких психов смиряли. А сам чувствую, гадина моя сзади одобрительно так в ухо дышит, хихикает, грызть совсем перестала, только лапами теребит, но не больно, без коготков, давит, но не рвет. Я и осмелел — еще пару разов двинул, потом в раж вошел, я этого хмыря шебутного, я этого типа поганого в клочья порвал, я ему все ребра повыдирал, ключицы, брюхо продырявил, полчана снес набок! Да там и разобрать уже нельзя было — где охлопья савана трепыхаются, где его рвань. Сам колошмачу, секу, колю, рву… а помедлишь секунду, глядь: как в сказке, но не вру, точняк, не вру — все мигом зарастает, затягивается. Вот тогда и допер по-настоящему — а ведь права была моя гадина крылатая, права, теперь мы все тут вечные, как нас ни бей, ни жги, ни рви на куски, а ничего с нами не поделаешь! Но ведь и терпеть мочи нету! Ведь без передыху все! Без просвету! И жаловаться некому! И помочь некому! Одна злоба только и кипит в жилах. Злоба да боль! Боль да злоба! И я тогда крюком прямо в рожу гнусную самому «ангелу», тому, что напротив.

— Получай, гнида!

А крюк — сквозь «ангела», и в стену! И с концами — только я его и видал. Вот тут и началося. Противничек мой дорвался! Ох и постарался же он! Теперь он меня в лоскуты разделал: бил, крушил, долбал — я все видел, все чувствовал! И когда он мне руки-ноги поотмахивал, и когда хребет переломил в трех местах, и глаза вышиб… А потом еще разок напоследок вдарил, и все пропало. Темно стало. Лишь вдогонку как из глухой бочки: «Ха, ха а-а, ха-а-а…»

Очнулся я на чем-то мокром, холодном, в грязи и сырости. Не помню ничего — будто только сейчас помер, будто в самой могиле очнулся. Пошевелился. Руки есть, и ноги есть, голова ворочается. Опять надежда накатила — а вдруг жив?! Вот это самое жуткое было: всегда после страстей всяких, очнешься, думаешь — приснилось, слава тебе господи, все сном тяжким было, наваждением… а потом начинается. Нет! Не сон!

Руку я поднес к голове, провел по лицу — все замочил, на губах солоно стало. Кровь? Да! И лежал я в подземелье каком-то, в лужах холодной крови, на камнях. Желтенький такой свет мелькал, вздрагивал — будто свеча далеко горела. А когда голову выше задрал, вздрогнул от страха. Сидел надо мною большущий какой-то урод с когтистыми лапами, клювом жутким, крылья как у летучей мыши свернул, подергивает ими, вздыхает, ухает как филин. Вот тогда я и вспомнил все. Это ж старый приятель, «земляной ангел», только почернел он, меньше на червя стал походить, но он. Сидит и сопит, глазищами меня прожигает. Показалось, что и впрямь его приставили ко мне. Кто знает, может, у них и обязанность такая?! Значит, упали, приземлились… и типа того нет. И мясцо у меня на костях наросло, и сами кости вправились, дыры заросли, кровь в жилы вернулась.

— Жив? — спрашивает ни с того, ни с сего, Да так жалобно, чуть не со слезами на глазах.

— Жив, — отвечаю, и у самого слезы наворачиваются, губы дрожат.

А он как захохочет вдруг — остервенело, люто, по-сумашедшему как-то. Крыльями забил, затрепыхал. Потом успокоился разом и в самое лицо мне выдохнул холодно, бесстрастно как-то:

— И не помрешь! У нас не помрешь уже!

Клювом в лоб долбанул, так, что искры из глаз. Отпрянул.

И опять страдальчески так, жалобно шепотком:

— А ты к краешку подползи, погляди-ка.

— Куда еще? — не понял я.

— А вон туда, где огонечек светится.

Я повернул голову — и впрямь, огонек светится. Будто отсвет розовенький такой. Я и пополз. Как ослушаешься своего хранителя подземного? Нельзя! Пополз по грязи, сырости… Ползу, а самого чуть не выворачивает — чего только нету подо мной, ведь не только кровищи по щиколотку, а и помои какие-то вонючие плавают, гноище, кал, дрянь всякая… откуда-то ручьем моча стекает, дышать нечем, руки оскальзываются, колени ободраны все, горят. Еле дополз до отсвета на стене. А там и не стена вовсе, а край иззубренный каменистый, а за краем этим — пропасть, из нее жаром пышет, огнем пылающим, не высунешься, обжигает.

— Никак жарковато стало? — хранитель мой вопрошает. Да как клювом в затылок саданет. — Пар костей не ломит. Гляди!

Голова чуть вниз не полетела, такой удар был. А как в глазах искры померкли, заглянул я туда, и стало мне холодно, ледяным потом облился. И потому облился, что жарко-то было вовсе не мне, а наверное тем, что внизу парились.