Воскресший, или Полтора года в аду

22
18
20
22
24
26
28
30

И незримой молнией ударило мне в загривок, повалило наземь. Нечего повторять имя недоступное, нечего! Не мне его произносить, опять опростоволосился.

Сквозь боль и слезы эхо слышал подземное, и полз к могиле. Хотел все сам увидать. А как подполз, заглянул в черную дыру, так глазам больно стало. Омерзительный, членистоногий и прозрачный земляной ангел пеленал на дне глубоченной черной ямищи живого еще мужика. Тот дергался, бился, хрипел и стонал — визжать он уже не мог.

Холодно мне стало и мерзко, неужто живьем они его в ад потянут?! Даже жаль гада! Как же так?! А мертвечиха, бабища эта все подлезала под хрипящего, все ластилась, жалась, впивала свои острые клыки в жирную шею, и хохотала. А червь проклятый работал, дело свое делал… И до того мне того мужичину стало жаль, что сунулся я ему на выручку в могилу, рванулся… но не пустила меня какая-то злая сила туда. Не пустила. Весь я во власти их…

Видать, не для того меня на божий свет выпихнули, не для того. А для чего же…

Зарыдал я тогда, забился в истерике. Откатился от края могилы, засучил руками и ногами. Лишь однажды я бился так же, как припадочный. В белопольском приемнике, когда меня взяли почти с поличным, во хмелю дичайшем, когда от озлобления меня трясло трясуном, когда и сам понимал — надо косить под припадочного, иначе кранты, хана. Эх, пронесло тогда! Лучше б меня и прибили тогда, где только эти козлы с топором шлялись?!

Недолго я бился и стенал.

Влекло меня куда-то.

И с каждой минутой все сильнее.

Ползком, потом на четвереньках пополз я к поваленной ограде. И тянулись мне вслед из могил костлявые руки, завидовали мне мертвяки, остановить хотели, не пустить. Не в их власти это было. Эх, проклятое, поганое кладбище! Приют черных душ!

Только выполз за ржавую, кособокую, ломаную ограду, сразу полегче стало. Поднялся на ноги и побрел, голый, избитый в кровь. Куда? Зачем?! Ноги сами несли меня. Надо одеться, надо хоть рожу умыть, утереть. Нельзя же так на люди, нельзя, пусть и ночь кругом. Хоть бы прохожий попался, забулдыга какой, содрать с него одежонку… нет, ноги тащили меня в самую чащобу, через овраги, кусты, бурелом и груды мусора. Лишь на темной крохотной полянке они подогнулись вдруг сами. И упал я рожей в листву, скрючился от какого-то холода, пронизавшего меня вдруг. Долго не мог поднять глаза кверху, минуты две или три. А когда поднял, совсем охренел — пенек стоял предо мной, и сидел на пеньке лысый старик с черными глазищами, носом огромным, вислым, касающимся губы слюнявой. Мерзкий старикашка, горбатый и сухоногий, с нервными, теребящими что-то ручонками, изгрызанными ногтями и мясистыми ушами.

— Встань! — сказал он тихо.

И подняло меня на колени, оцепенел я перед ним, замер.

— Почему сразу не пришел? — задал он вопрос еще тише. Сверкнул глазищами, и прожгло меня отчаянно, страшной болью. — Отвечай!

— Ты кто? — ляпнул я сдуру.

И еще трижды прожгло меня. Старик этот, колдун чертов, надо мной силу имел какую-то и волю. Я б его одним мизинцем придавить смог бы… но не мог. А он терзал меня, власть показывал, издевался. А когда натешился вдосталь, уселся на корточки на пеньке, сухие ножки поджал под себя, выпялил глазища выкаченные пуще прежнего, И сказал:

— Ты мой слуга. Ты зомби, понял?!

— Нет, — ответил я. Ничего я тогда толком про зомби не слыхал, так, треп какой-то был, но толком ни хрена.

— Не понял? — старикашка удивился. И указал вдруг пальцем во тьму. — Подай мне это!

— Чего это? — спросил я машинально. А сам уже встал, побежал куда-то, нагнулся и поднял кусок ржавой железной трубы, вернулся, подал колдуну. А он мне в лоб этой трубой, потом еще раз, потом зашвырнул ее в темень. И тихо так:

— Апорт!