— Я не могу назвать точный час, место, взгляд или слово, пробудившие во мне это чувство. Все случилось так давно. Я уже прошел половину пути, прежде чем понял, что ступил на него.
— Вряд ли дело в моей красоте или боевых талантах — и в том, и в другом вы мне не уступаете. Что до моих манер, то в моем отношении к вам любезности было мало, и в разговоре я всякий раз старалась уколоть вас побольнее. Признайтесь же, вас покорила моя дерзость?
— Скорее живость вашего ума.
— Иными словами, та же дерзость. Ничем другим это и не было. А все дело в том, что вам изрядно приелись любезность, почтительность и подчеркнутое внимание. Вам опостылели женщины, которые каждым своим взглядом, словом и даже каждой мыслью стремились добиться лишь вашего одобрения. Я заинтересовала и взбудоражила вас тем, что была совсем на них непохожа. Я знала, каково это — стоять над телом поверженного врага, раскрашивать лицо и руки его еще дымящейся кровью и обращать к небесам пронзительную мольбу — о нет, требование! — послать мне еще больше врагов на расправу. Трепетные дамы, столь прилежно ухаживавшие за вами, никогда не знали этой радости, а потому никогда не могли составить ваше истинное счастье. Ну вот, я избавила вас от хлопот с объяснениями, и, право же, учитывая обстоятельства, я думаю, что вполне все угадала. Конечно, ни о каких моих достоинствах вам тогда известно не было, но кто же об этом думает, когда влюбляется?
— Разве не было ничего достойного в вашем нежном внимании к Джейн, когда она лежала больная в Незерфилде?
— Душечка Джейн! Кто бы не сделал для нее того же? Но уж представлять это как добродетель! Нет уж, все мои хорошие черты отныне в ваших руках, и вам предстоит всячески их превозносить, а я в свою очередь обещаю как можно чаще дразнить вас и ссориться с вами. И начну я с того, что спрошу: отчего же вы так медлили с объяснением? Отчего вы были так застенчивы, когда впервые приехали к нам с визитом и когда потом обедали у нас? И в особенности отчего, когда вы приходили к нам, то глядели на меня так, будто я ровным счетом ничего для вас не значу?
— Потому что вы были тихи, серьезны и не давали мне ни малейшей надежды.
— Но я была смущена!
— И я тоже.
— Могли бы и поговорить со мной, когда приезжали к нам обедать.
— Если бы мои чувства были менее сильны — мог бы.
— Какая жалость, что у вас на все есть разумный ответ, и я столь разумна, что со всем соглашаюсь. Интересно, однако, как долго вы бы еще медлили, если бы так и были предоставлены самому себе? Когда бы вы признались, если бы я не начала разговор сама?
— Когда леди Кэтрин столь беспардонно попыталась разлучить меня с вами, а вашу голову — с вашим телом, у меня пропали все сомнения. Ваш отказ расправиться с ней пробудил во мне надежду, и я решился выяснить все во что бы то ни стало.
— Леди Кэтрин оказалась нам весьма полезной, что должно ее порадовать, ведь она обожает быть полезной. Но, скажите же, зачем вы вернулись в Незерфилд? Просто ради того, чтобы приехать в Лонгборн и порядочно смутиться? Или же у вас в мыслях были более серьезные намерения?
— Превыше всего я желал увидеть вас и понять, могу ли я хотя бы надеяться на ваши ответные чувства. Однако сам себе я лгал, будто бы хочу лишь убедиться в чувствах Джейн к Бингли, чтобы затем ему во всем признаться.
— Хватит ли у вас когда-нибудь храбрости объявить леди Кэтрин о том, что ее ожидает?
— Я, как и вы, не испытываю недостатка в храбрости, а вот времени у меня мало. И если вы дадите мне лист бумаги, я отпишу ей немедленно.
— И если бы мне самой не нужно было бы написать письмо, я могла бы сидеть подле вас и восхищаться ровностью вашего почерка, как это однажды уже проделывала некая юная леди. Но у меня тоже есть тетушка, и я более не имею права пренебрегать ее вниманием.
Элизабет так и не ответила на длинное письмо миссис Гардинер, поскольку не желала признаваться, что та преувеличивает степень ее близости с мистером Дарси. Но теперь, когда она могла сообщить новости, которые их, несомненно, обрадуют, она почти стыдилась того, что ее дядюшка и тетушка уже потеряли три счастливых дня, и потому тотчас же написала: