Старый гринго

22
18
20
22
24
26
28
30

Ему снилось, что он идет по охваченному огнем мосту. И проснулся. Это не было только сном. Он видел огонь, когда вступил в Мексику. Но сейчас раскрытые глаза старика смотрели на звезды, и он сказал себе: «Мои глаза блестят ярче, чем любая из звезд. Никто не увидит мою старость. Я всегда буду молодым, потому что сегодня отваживаюсь снова стать молодым. Я навсегда останусь в памяти людей таким, каким был».

Серо-голубые, голубовато-стальные глаза под клочковатыми рыжеватыми бровями. Брови были не слишком надежной защитой от яростного солнца и хлесткого ветра, встретивших его в глубине выжженной равнины, когда следующим утром он жевал сухие сандвичи, нахлобучив на голову помятый и широкополый черный «стетсон», прикрыв серебристые волосы. Он чувствовал себя каким-то громадным чудовищем-альбиносом на землях, которыми солнце наделило свой возлюбленный индейский народ, опекаемый темными силами, живущий у теневой черты. Ветер утих, но солнце продолжало палить. К вечеру, пожалуй, начнет лупиться кожа. Он находился в мексиканской пустыне, сестре Сахары и Гоби, части Аризоны и Юты, — в одном из воплощений бесплодного великолепия, опоясывающего земной шар, словно чтобы напомнить людям, что холодные пески, раскаленные небеса и безлюдные красоты терпеливо и неусыпно ждут, когда снова смогут завладеть Землей, обратить ее в пустыню.

— Старый гринго приехал в Мексику за своей смертью.

И тем не менее, неторопливо продвигаясь вперед верхом на белой кобыле, он чувствовал, что его желание исчезнуть с лица земли — издевка над самим собой. Он смотрел на окружавший его мир. Маленькая агава-лечугилья устремляла ввысь свои вибрирующие как проволока и острые как клинки листья. На каждой ветке цветущего окотильо колючие шипы надежно стерегли чистую красу ослепительно красного цветка. Степной ирис дал своему единственному бледно-лиловому цветку тошнотворно-сладкий аромат. Причудливые заросли чойи надежно охраняли свои желтые цветочки. Если гринго ехал в поисках Панчо Вильи и революции, то пустынная равнина уже являла собою образ войны, ощетинившись остриями юкки, как испанскими штыками; потрясая метелочками ковыля, как плюмажем апачей, и выставив колючки больших кактусов, как тонкие ножи. Авангардом пустыни были стаи «перекати-поле», эти зеленые собратья быстрых свор ночных койотов.

В небе кружили стервятники-сопилоты. Старый гринго посмотрел вверх. Но тут же перевел взгляд вниз: змеи и скорпионы жалят только чужаков. Им все равно, кто и зачем едет. Он поднимал и опускал голову в немом удивлении. Мимо стрелой проносились печальные голуби со скорбными криками, куда-то неспешно летел скиталец-сокол. Шум крыльев в высоком воздухе походил на шелест сухих, ломких трав.

Он закрыл глаза, но ходу не прибавил.

И тогда пустыня ему сказала, что смерть — это всего лишь приостановка действия законов природы: жизнь — правило игры, а не исключение, и даже пустыня, казавшаяся безлюдной, таит в себе всякого рода жизнь, утверждающую, порождающую или воспроизводящую законы человеческого существования. Он не мог не подчиниться, даже против своей воли, жизненному императиву первозданной природы, к которой пришел сам, без чьей-либо указки: мол, отправляйся-ка, старый гринго, в пустыню.

Пески уже уступают место зарослям кустарника меските. Линия горизонта колеблется, поднимается почти до уровня глаз. Жесткие тени туч огромными пятнами ползут по земле. От земли поднимается терпкий запах. Широкая радуга раскалывается надвое, будто видит себя в зеркале. На корявых веточках бисторты зажигаются желтые соцветия. Дует жаркий ветер-суховей.

Старый гринго кашляет, прикрывает лицо черным шарфом. Кашель рвется из него, как те волны, что однажды схлынули с земли и сотворили пустыню. Тяжелое дыхание клокочет у него в груди, как сок в стеблях тарая, растущего возле скудных рек и жадно сосущего влагу.

Он останавливается, задыхаясь от астмы; с трудом сползает с седла, хватает ртом воздух и бессильно приникает лбом к крупу лошади. И все-таки твердит:

— Моя судьба — это моя судьба.

IV

Иносенсио Мансальво сказал, завидев всадника, въезжающего в лагерь:

— Этот человек приехал сюда помирать.

Мальчишке Педро было всего лишь одиннадцать лет, и не пристало ему лезть с расспросами к Иносенсио, знаменитому вояке из Торреона, что в штате Коауила, хотя парень ничего не понял из сказанного. Правда, после этого стал еще больше восхищаться Мансальво. Если Иносенсио Мансальво мог в бою семерых уложить, то предсказывать чужую судьбу куда труднее. Хотя этот старый гринго, ух, как храбро дрался тогда под Чиуауа — и ничего, жив. Наверное, Мансальво сразу разгадал в нем храбреца, который сам под пули лезет, и потому сказал то, что сказал.

— Этот гринго торчит на своей кобыле, как свеча в алтаре. Или нас дразнит? Хочет, чтоб его рубанули? Небось знает, что мы его мигом на куски искромсаем?

— Нет, просто человек гордый, в седле сидит прямо, не пригибается, — сказал совсем молоденький полковник Фрутос Гарсия, испанец по отцу. — Сразу видно.

— Говорю вам, он едет сюда помирать, — стоял на своем Иносенсио.

— Но человек он гордый, — повторил молоденький полковник.

— Не знаю, гордый или нет, все равно — гринго, а что помирать — это точно, — опять сказал Мансальво. — Чего еще ждать от нас этим гринго, кроме смерти?