Проклятие обреченных

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ты… – Она зашла ему за спину, что-то мягко обхватило его шею, звякнула цепочка. – Ты мой раб и моя жертва.

Ада толкнула его в плечо, заставив повернуться к зеркалу. Да, это была, что называется, картина маслом! Ошейник, самый настоящий ошейник с шипами, от него тянется золотая цепочка, Ада, смеясь, поигрывает ею.

– Вампирелла и ее покорный раб, ее жертва! Как тебе, а, цветочек? Как ты думаешь, мне пририсовать еще струйку крови в уголке рта, или это будет уже чересчур?

– Уже чересчур, – пробормотал Сережа, выпутываясь из тонкой цепочки. – Да где он расстегивается! Сними его с меня!

– Разъяренный лев! Весь вечер на арене! – завопила Ада – она, кажется, была в полном восторге. – Р-р-р! Цветочек, ты прекрасен в ярости!

Конечно, они никуда не пошли – Сереже была отвратительна мысль появиться на людях в таком виде, пусть даже и под маской, а Ада не настаивала. Но осадочек-то остался…

В следующий раз она потребовала, чтобы он, немедленно бросив свои занятия, сопровождал ее в путешествии. Ада запланировала целый тур по Африке, недели на четыре, не меньше. Ей не терпелось оставить промозглую, дрожащую под ранним снегопадом Москву, но Сереже-то вовсе не улыбалось уезжать, так и с факультета вылететь недолго, а он и так там держится на честном слове! Но на этот раз Ада проявила упорство. Сереже пришлось, не краснея, уверить деканат в том, что его бабушка тяжело больна – что, кстати, на тот момент уже перестало быть правдой, потому что Римма не только встала с кровати всем на радость, но уже и собиралась выйти на работу. От этого ее, правда, удерживали как могли.

Сергей лгал и Нине Алексеевне, мучительно краснея под понимающим взглядом ее глаз, и получил наконец удивленное разрешение уехать на несколько дней. Театральный фестиваль, весь курс едет, конечно, он привезет программку и расскажет о своих впечатлениях. Вот от чего у Нины волосы бы встали дыбом, так это от впечатлений племянника о поездке!

Ада привезла Сергея в прекрасный город Марракеш, но вот зачем, спрашивается. Они остановились в роскошном отеле, попавшем в список пятидесяти двух лучших отелей мира, сняли номер, в котором каждая вещь была антиквариатом. Номер в лилово-розовых тонах, с огромной кроватью, зеркалами, картинами, бронзой, с мраморной ванной, на краю которой стояли корзиночки с лепестками роз!

– Между прочим, в этом номере любит останавливаться Моника Белуччи, – сообщила Ада, падая навзничь на кровать. – У этой грудастой коровы губа не дура.

Сережа покосился, но ничего не ответил. Ему-то Моника Белуччи нравилась. А Ада как легла на кровать, так, почитай, с нее и не вставала – только для того, чтобы прогуляться по пальмовой роще или поплавать в бассейне. Она требовала в постель еду – а ела она много, хотя на ее фигуре это никак не отражалось, – кальян и… любовника. Сережа недоумевал: зачем тогда нужно было вообще приезжать? Все это можно было получить и в Москве, кроме разве что пальмовой рощи, да кому она особенно нужна? У него были иные представления об отдыхе, он согласился бы и на менее шикарный, не освященный присутствием несравненной Моники номер, он бы все равно возвращался туда, чтобы спать, а дни напролет шатался по узеньким улочкам и базарам, заводя сиюминутные знакомства, наблюдая нравы чужой страны, покупая дешевые безделушки и пробуя с уличных лотков опасные, но такие привлекательные лакомства… А ужинать в номере круассанами и обезжиренным йогуртом – слуга покорный! Один в этом плюс, что факультетское начальство его не разоблачило – в Москву он вернулся почти незагоревшим.

Ада то плакала, то смеялась, то пила абсент, то пичкала Сережу аюрведическими блюдами, то морочила ему голову йогой, то ночи напролет таскала его по барам и клубам, гадала на Таро и на рунах, ходила к заутрене… Короче говоря, она совсем его затормошила и сама сознавала это. Но что же, что ей было делать? Игра, которая поначалу только немного забавляла ее, перестала быть игрой, и оказалось, что выйти из нее не так-то просто. Это как наркотики, говорила она себе, сначала пробуешь новую игрушку для развлечения, а потом, если обстоятельства обернутся против тебя, эта игрушка будет стоить тебе слишком дорого и может даже погубить тебя… Связь с мальчишкой, у которого были шоколадные глаза, чье тело пахло по-детски молоком и медом, перестала быть забавой. Что-то древнее, дремлющее у нее глубоко в крови тянуло ее к нему. Это была не любовь, не страсть, но странное родство, словно когда-то они уже встречались и принадлежали друг другу, и ночами он шептал ей жаркие речи, а она была юной и неискушенной, она верила ему и таяла в его объятиях, но им пришла пора расстаться, и они расстались врагами. Ночами снился ей незнакомый каменистый берег, гудок парохода в тумане, горькие слезы, они непрестанно текут из глаз и, кажется, доходят ей до колен… О нет, это ледяной, соленый океан омывает ее ноги, соленые брызги летят в лицо и что-то мягко, но грозно переворачивается внутри, в животе, и тут Ада всегда начинала плакать в голос, слезы больше не текли, но судорожные рыдания сжимали горло, не давали дышать, и одно было спасение – не проснуться, нет! Спасением всегда было нащупать под подушкой костяную рукоять ножа – странно теплую, как будто ее только что держала чья-то ладонь. И как только кончики пальцев касались ножа, сознание взмывало вверх, она видела себя со стороны. Одна на берегу, тонкая фигурка, гладкие черные косы, откуда они только взялись? Ада остриглась «под мальчишку» еще в четвертом классе, потому что матери некогда было мыть, расчесывать и заплетать ей волосы, а сама она с ними не справлялась. Та, маленькая Ада оставалась на берегу, а вторая взмывала над ней, над океаном, над горами и лесами, видела с высоты птичьего полета Амстердам, и Тибет, и Кейптаун, и просыпалась в собственной постели.

А Сережа спал рядом – юный, красивый, равнодушный, принадлежащий иному миру, миру юных, и в то же время принадлежащий ей. Разве это возможно? Разве она не вольна пресечь эту связь, разрезать пуповину, связывающую его с миром, ударом своего заветного ножа, чтобы он, ненавидимый возлюбленный, принадлежал ей, и только ей? Приподнявшись на локте, она смотрела на него, сама не зная, что глаза ее мерцают в темноте, как глаза ночной птицы. Иногда в эти минуты он просыпался, и пугался ее пристального взгляда, и думал потом, что есть в Аде нечто, невыразимое словами, невиданное им в других людях. Это нечто лежало на самом донышке ее непроглядно-темной души и никак не касалось йоги, аюрведы, рун, Таро, заутрени, быть может, только костяной нож с птицами и горными вершинами на рукоятке имел к этому отношение. Это нечто заставляло ее постоянно куда-то стремиться, ненасытно желать перемены места, а может, в душе и перемены времени. Будь ее воля, она бы плясала перед Иродом и говорила с ангелами у Гроба, она была бы ассирийской царицей и багдадской невольницей, она горела бы на костре инквизиции и в добровольном пожаре раскольничьего поселения, она поздравляла бы с днем рождения молодого Кеннеди и вела армию на штурм Золотого храма сикхов… Она могла бы быть кем и чем угодно – цикадой в траве у подножия Большого Хингана, реликтовой кистеперой рыбой в океанической бездне, белоснежной совой в ледяной пустыне… Но она осуждена быть только собой, и потому все стремилась куда-то, как бы убегала от неведомого, и то и дело обнаруживала, что это неведомое все еще с ней, в ней, внутри.

Глава 15

Старая актерская байка гласит: в Щуке, как в Греции, есть все, и даже свое привидение, Белая Танцовщица. Это призрак девушки, отчисленной с первого курса за то, что не могла никак сдать экзамен по танцу. Но несчастная глупышка не мыслила себе жизни без театра, потому покончила c собой – сразу после того, как был вывешен приказ об отчислении, ночью, в пустом танцклассе. Случилось это еще во времена царя Гороха, но с тех пор призрак Танцовщицы не покидает здания училища. Ночами, особенно во время полнолуния, можно слышать в пустом танцклассе шорохи и шаги – мертвая девушка репетирует свой вечный танец. Вот скрипнула половица, вот невесомо зашелестел шелк… и сама ночь, медленно кружась под беззвучную музыку, приподнялась на пуантах. У этого танца нет зрителей, у этой музыки нет автора, где-то в оркестровой яме Вселенной величественно звучат цикады, и только летучие мыши – балетмейстеры душных летних ночей – знают древнюю тайну этого действа. Но Белая Танцовщица потому и Белая, что дружит со светом. Говорят, она охотно идет на контакт с живыми, но для живых этот контакт порой заканчивается плачевно. Была вот в училище техничка тетя Луша – бабища мощная, вечно хмельная и всегда всем недовольная, особенные нарекания вызывали у нее студентки и молоденькие актрисы. Она называла их прощелыжками и свиристелками и всегда норовила хлестануть, вроде невзначай, грязной тряпкой по нарядным ножкам.

– Нечего тут крутиться, трудящейся женщине мешать! – порыкивала в ответ на робкие замечания грозная техничка. – Машут тут хвостами! Сидели б дома, детей рожали да щи варили, бесстыдницы!

Эта самая тетка Лукерья как-то в лунный вечерок решила прибрать танцкласс. Вздыхая и пыхтя, вскарабкалась на второй этаж по крутой лестнице, но уже через минуту проделала обратный путь, да так резво! Кубарем скатилась с лестницы, сопровождаемая бойко грохочущим ведром и растрепанной шваброй! В ответ на расспросы окружающих она молчала, только охала и таращила глаза, пока какой-то умник не додумался принести из каморки, где техничка держала свой рабочий инвентарь, заветную бутылочку. Тетя Луша сделала пару глотков беленькой и пришла в себя.

– Ох ты, матушка моя! Захожу я в классу-то, а там темно и вроде как девка у перил этих приседает. Да какая девка, как все тут, обычная, тощая такая, в беленьком вроде чем-то. Я ей ласково так говорю: свечерело уже, поди, милка, домой, хватит тут пляски-то плясать, мне убираться надобно. Она молчит, ни гугу, только глазом этак на меня повела, и снова знай себе ноги задирает. Я ей построже: ты что, мол, не слышишь, сикильда ты бледная? Неча тут голяшками размахивать, иди домой да делом займись! И тут, ма-атушка моя! Как кинется она ко мне, вот словно ветром сквознуло, только что в дальнем углу была, и уже лицом к лицу стоим, а морда-то у нее синеет, на глазах раздувается… Тут я смекнула – будто и не человек это, а плясунья белая, слышала уж про нее! Подняла руку, хотела крестное знамение сотворить, а рука ровно каменная стала, и не поднять ее, и слышу – харя эта синяя смеется надо мной, пакостно, мелко так хихикает и аж трясется вся от смеха.

Цопнула меня за шкирку и как пихнет, да еще и сзаду пинка добавила, откуда только силища такая у покойницы-то? Тут я и себя забыла, и не упомню, как внизу оказалась… Теперь что хошь со мной делай, а я в эту классу больше ни ногой, и убираться там не стану, управляйтесь сами, как знаете!

Лукерья Ивановна была не дура выпить, об этом все знали, поэтому словам ее большой веры не было. Некоторые злые языки поговаривали даже, что хитрой тетке просто неохота было мыть огромный танцкласс, вот она и сочинила настоящий ужастик. Другие же возражали, вполне резонно, что такой буйной фантазии от технички, пусть даже и пьющей, ожидать нельзя, значит, женщина говорит правду. В пользу тети Луши говорило и то, что после конфликта с потусторонним она с алкоголем завязала, а к студенткам стала поласковее, и хоть продолжала навеличивать девушек «свиристелками», но грязную тряпку уже придерживала, как и советы насчет жизнеустройства.