Мертвые из Верхнего Лога

22
18
20
22
24
26
28
30

Рука с тряпкой резко взметнулась к ее лицу, она почувствовала запах, сладкий и резкий, и ноги ее подкосились, а в глазах взорвалась тысяча красноватых солнц.

Виктория упала на траву, раскинув руки так, как будто собиралась взлететь.

Ночью — Даша видела из окна — привели девушку.

Девушка была красива, но выглядела потерянной, и одурманенность придавала ее милому круглому лицу чуть глуповатый вид. Ее огромные, как у лемура, глаза смотрели на желтоватый шар полной луны как на восьмое чудо света. Создавалось впечатление, что луна разговаривает с красавицей — четко очерченные полные губы девушки подрагивали в неуверенной удивленной улыбке. Оставалось догадываться, как она вообще ухитрилась попасть в поле внимания и интереса Лады, которая разве что не с урчанием предвкушающего сметану кота ласково вела ее под руку. Где ее поймали, почему девушка гуляла ночью одна? Может быть, и в ее дом приходили те, мертвые, и она убегала от них, как Даша?

Синие джинсы девушки, ее приталенный пиджак из тонкой кожи и объемистая сумка смотрелись странно на фоне льняных одеяний спутниц. Даша знала, что к тому времени, когда она увидит красавицу в следующий раз, ее переоденут.

Навстречу новой жительнице поселка вышел и Хунсаг. Он сделал едва заметный жест, и процессия остановилась. Девушка, увлеченная созерцанием луны, даже не заметила, что ее саму внимательно и въедливо изучают. Хунсаг шагнул вперед, кончиком пальцев прикоснулся к ее длинным волосам и, подцепив пальцем подбородок, чуть поднял голову, чтобы заглянуть в ее чуть приоткрывшийся от удивления рот. Даже Даше издалека было видно, насколько белы крупные ровные зубы красавицы.

По всей видимости, Хунсаг удовлетворился наружностью новой пленницы. Он коротко кивнул, и так и не пришедшую в себя девушку увели.

В какой-то момент Лада резко обернулась и посмотрела прямо на окно, за которым пряталась Даша. И пусть та была уверена, что хитрая тюремщица никак не может ее видеть, сердце сжалось, будто в Дашином теле материализовалась черная дыра, втягивающая все хорошее и оставляющая только страх. Нахмурившись, Лада сделала было шаг в сторону своего дома, но потом передумала. Девочка же отпрянула от окна и, в три прыжка оказавшись в постели, притворилась глубоко спящей, хоть и была уверена, что этой ночью уснуть у нее не получится.

* * *

Все Ангелинины нехитрые секреты помещались в средних размеров коробочке — вернее, антикварной китайской шкатулке из красного дерева, когда-то купленной ею на блошином рынке в Париже.

Давно это было — тогда она еще чувствовала себя женщиной-весной, а не женщиной-ранней-осенью, как сейчас. Тогда и глаза блестели иначе, и невидимые крылья за спиной были сильнее. Сейчас-то они так, стрекозиные, прозрачные, атавизм, который остается у тех, кто в молодости был романтиком. А раньше были драконьи, размашистые, готовые унести на седьмые небеса.

В то лето Ангелина удачно продала несколько картин в коллекцию одного нефтяника предпенсионного возраста, которого, конечно, интересовала соблазнительная покатость ее плеч и ложбинка, разделявшая холмы груди, а не те пастельные единороги, коих она тогда любила рисовать. Художница была достаточно рассудочна и цинична, чтобы этого не понимать, и вовсю обнадеживала его, строила глазки, туманно намекала и кормила обещаниями, но, получив деньги (содрав, разумеется, втридорога), купила билет до Парижа, да и была такова.

В то лето она носила огромные винтажные темные очки и платья в горох, и все задумчиво оборачивались ей вслед, а какие-то туристы даже фотографировали ее, томную и наигранно печальную, принимая за декорацию города. Это было приятно. С ней пытались познакомиться, ее же интересовало только одиночество. Целыми днями она гуляла и однажды забрела на блошиный рынок, где провела почти пять с половиной часов, сожалея о том, что не может набить карманы всем-всем. В итоге купила старинный кружевной зонтик и шкатулку, которая на долгие годы стала для нее чем-то вроде сейфа.

Ангелина всегда производила впечатление женщины-загадки, на самом же деле была проста, честна и даже, пожалуй, несколько скучна. Все ее странности, все порывы существовали, скорее, в мечтах, жили в ее затуманенном взгляде, устремленном вдаль, иногда выплескивались на холсты.

Но были и у нее секреты — в частности, от подрастающей дочери. Например, она не хотела, чтобы Даша знала о ее привычке к курению.

Ангелина помнила подростком себя и знала, что в таком возрасте манит тьма во всех ее проявлениях. Ничего страшного тут нет, любой человек должен познать очарование Темноты — иначе вкус Света не будет казаться таким медовым. Нецелованные мальчики и девочки, румяные, в выглаженных рубашках, балованные дети любящих родителей, хотят казаться порочными. Им это льстит. Они воруют у мам и пап косметику, сигареты и презервативы, рассуждают о беспорядочных связях, детским мелком рисуют на асфальте перевернутые пентаграммы с заключенным в них портретом козла — знак Бафомета, печать принадлежности к темным силам. На тьму опереться легче, ее плечо кажется твердыней, особенно когда тебе так мало лет.

Пока Лина не видела в дочери этой пробивающейся темноты, но и быть ее катализатором не хотела. А потому курила только по ночам, наполовину высунувшись в окно, как прячущийся от родителей подросток.

В той же шкатулке лежали и фотографии ее мужчин. Ангелина была в каком-то роде сентиментальна — не то чтобы она так уж дорожила воспоминаниями обо всех своих связях, половина из которых были случайностью, но почему-то ей нравилось иногда перебирать портреты. Это было похоже на гербарий, рассматривать который и приятно, и грустно. Кого-то из мужчин уже не было в живых, их фотографии она аккуратно обвела черной гелевой ручкой.

Хранился в том «сейфе» и ее личный дневник — толстая измятая тетрадка, которую она вела нерегулярно, неразборчивым почерком. А еще блокнот с ее стихами. Конечно, Ангелина никогда не строила из себя литератора и к рифмованным строкам собственного сочинения относилась скорее с юмором, чем с пафосом. Впрочем, иногда ей нравилось читать их мужчинам. Любовникам.

А замысел природы был таков — Родной, ты стал великолепно стар. Ты с полуслова чуешь дураков И превращаешь небо в тротуар. Среди твоих привычек и причуд И лета жар, и ночи душный хлад, И (в меру) откровенный тихий блуд, И (в меру) осторожный тихий ад. Опять весна. Опять летал во сне. А утром произнес: оно болит, Как будто бы опять тринадцать мне, И утренних эрекций сталагмит Важнее тонких будничных тревог, Как будто я Иуда, а не Бог, Как будто время — твердь, а не песок… …И звон моих бессмысленных серег, И нежный, как сонет, летит сквозняк, И тихий — еле слышно — сердца стук… На спинке стула — сброшенный пиджак. Душа летит. Как глупый майский жук.

И вот теперь Ангелина курила не прячась, и ей не от кого и незачем было скрываться. В деревне о ней и так сплетничали нехорошо. Не привычны местные к таким, как она, — просыпающимся в полдень, босоногим, рассеянным, нежным, в шелковых платьях. Художница сидела на крыльце — сарафан в цветочек, сверху шерстяной кардиган, ноги упрятаны в старые калоши, — смотрела на темнеющий вдали лес и думала о том, что ее одиночество такое густое, почти осязаемое.

Говорят, рождение ребенка меняет каждую женщину. Священный ритуал «двуспинного чудовища» — и вот к твоей груди доверчиво жмется крошечный человек, чье бархатное темечко пахнет чем-то нездешним. И ты больше никогда не будешь сама по себе, и ты всегда должна быть на солдатском посту материнства, и ты несешь ответ. Да, это лишает тебя легкости, зато дает несоразмерный бонус: ты больше никогда не будешь одна.