Кольцо предназначения

22
18
20
22
24
26
28
30

Коренастый широкоплечий Никифор и худой, вытянутый, словно тростник, Федося работали вместе не первый сезон, и им порой не приходилось даже полсловечка произносить, чтобы понимать друг друга. Вот и сейчас одного только взгляда хватило опытному шкиперу, чтобы безошибочно уловить сегодняшнее благосклонное настроение Никифора Петровича, которое, кстати, менялось так же неожиданно, как и погода на море. Неожиданно – для новичков. «Дела идут неплохо, вчерашний улов до сих пор обрабатывается. И покупатели щедрые есть. Скоро небось и расширяться надумает. Скорее всего и зазнобу новую на стороне опять заимел, какую-нибудь из работниц, вон как борода-то лоснится! Может, расщедрится теперь маленько, жмотина!» Ничего не скроешь от обманчиво голубых, но цепких Федосиных глаз! «Завидуй, завидуй! – отвечает ему мысленно Никифор. – Главное, на мое место только не меть. Интерес мой на промысле блюди. А я уж тебя, черта голубоглазого, не обижу!»

Потом Никифор Быков появлялся на плоту, чтобы подстегнуть Акимку. Сколько можно с тремя хвостами возиться! Рыба – товар скоропортящийся. Покупатель – не дурак, нос по ветру держит! Коли один раз обманется, то поминай как звали... Затем осматривал хозяин предмет особой своей гордости – ладно устроенные ледовни. Такие водились здесь очень редко: держать в низовьях Волги, где и снега-то зимой не вдосталь, погреб со льдом – дело хлопотное. Однако же свежую рыбу безо льда не сохранить. В специальных глубоко посаженных в землю погребах горбились, тесня друг друга неровными углами, потные, словно рабы, ледяные глыбы. Видно было, что от многих уже откололи целые куски. Лед брали с собой прямо в море, чтобы сразу укладывать на него пойманную рыбу.

Но пуще всего гордился Никифор своими знаменитыми солильнями и коптильнями, которые казались неоспоримым подтверждением его хозяйской силы и хватки. Не скрывая удовольствия, смотрел он на добрые связки провесной рыбы. Под взглядом маленьких, быстрых его глаз и без того похожая на саблю чехонь прогибалась еще сильнее, судачьи горбы покрывались белым соляным налетом, а на широких золотистых боках до горчинки прокопченных лещей с надрезанными спинками выступала едва заметная прозрачная слеза. Несколько поодаль, в другом отсеке, готовились тяжкие осетровые туши – славные выйдут балыки, шипастые! Весело засаливались прямо в бочках янтарные белужьи плавники – тешка любого утешит! Тешечка что надо задалась нынче! Тут же стояли глубокие емкости с рассолом для соления рыбы и икры – по-астрахански, тузлуком. «Ну-ка, бабы, руками ее, руками помните, поразбивайте, из мешочков повынимайте ловчее, – шутливо подбадривал он молодых работниц, поставленных на икру, звонко похлопывая их по спинам, – в икре, как у бабы в нутре, жизнь скрыта!» – расплывались в хозяйской ухмылке его толстые, мокрые губы. «У меня икра не какая-нибудь там второсортная! Ястыковой не держим, мешочную не признаем! – любил похваляться перед купцами Никифор. – Икра зерном – по высшему скусу!»

Много, ох, много хлопот у Никифора Быкова! Дело внимания требует, а без понуканий никто работать не хочет. Сладко живется простым, знай день работай, ночь отдыхай, и горюшка тебе мало!

А у Быкова одно расстройство. Петька на промысел неохотно едет.

– Смотри на эти руки! – говорил Быков-старший сыну. – Они жизнь умеют за самый загривок схватить. – Он широко растопыривал красные пятерни, потрясая ими в воздухе. – В руках моих силы немереной нету, хотя багорик они разогнут еще запросто. И согнут тоже кого угодно. Не зря мозоли от весел на них затвердели – не изведешь. Но другая сила у рук моих есть – ты! Мы ведь, сынок, густо живем, не то что голытьба какая. Ложка, вон, в ухе стерляжьей стоит – не провернуть! Самая пора твоя подоспевает. Дело горит, помощника просит. Большое дело, наше с тобой дело. Вот теперь поплывем на Золотую косу. Золото – не золото, а рыба золотая! И все тебе достанется. Вот и хозяином себя почуй!

А Петюшка только морщится, котлетку вилкой ковыряет, в окно смотрит. А на расфуфыренную барыньку за соседним столиком – не покосится. Чудной! Семнадцать лет олуху, а на бабенок не глядит, к вину равнодушен... Не быковской породы!

Неспокойно, ой, неспокойно живется на белом свете!

По сравнению с Быковым, к слову молвить, Илья Солодков, крестьянин села Замки Саратовской губернии, пташкой беспечной летал по жизни! Голодно стало в деревне, да к тому ж выпала при переделе негодящая земля – одни пеньки, да ямы, да болото, вот и решил Илья подаваться с женой и чадами к Каспию, на рыболовецкий промысел. Сам он мужик работящий, бондарное дело знает, Ульяна – баба здоровая и бойкая, да и Полинка с Федюшкой уже полноценные работники. Глядишь, поправят свое житье-бытье. С отъездом не мешкали, завербовались на осеннюю путину. К Астрахани бежали на барже – там-то и выпало семейству Солодковых воочию увидать своего будущего хозяина, Никифора Быкова. А дело было в нежных весенних сумерках, когда отошел жаркий денек и повеяло с воды прохладой. С носа баржи донеслись неожиданные звуки – гармонь, оказавшись в умелых руках, старательно вспоминала оставленные на берегу лады. Она то отчаянно взвизгивала, будто подстегиваемая судьбой, то басовито жаловалась на свой нелегкий удел, то рассыпалась серебряными брызгами смеха. Временами ее звучание спадало и становилось почти неслышимым, превращаясь в тоненькую струйку, но потом снова усиливалось, нарастало, заполняло собою все прорехи и расщелины старой баржи. Полина и не заметила, как очутилась в носовой части. Здесь вокруг гармониста, сидящего на широкой скамье в обнимку с гармонью, уже собралась немалая толпа слушающих. Наперебой раздавались выкрики:

– Ну, Захарушка, уважь, ну растяни подольше!

– Нашу-то, бурлацкую, помнишь?..

– Играет же, чертяка!.. Может же!

– А плясовую, да чтоб частушечную – слабо?

Захарке-гармонисту оказалась и плясовая по плечу, а на середину живого кружка коршуном бросился парень в темно-синей, переливистой рубахе и ухарских сапогах с алыми отворотами. Он присел, с ухмылочкой развел руки в стороны и, вскакивая, заголосил, словно юродивый, пытающийся обнять кого-то:

Меня тятя насмешил —Сапоги с карманом сшил.

Затем смешно приподнял правую ногу, чтобы все увидели пришитый к сапогу карман – у его приглядной обувки и правда лопушилась, кармашками отходила изношенная кожа.

Серы валенки скатал,Чтоб я на девок не скакал.

Толпа покачнулась и выдохнула смех. На смену обладателю чудесных сапог плавно выдвинулся, демонстрируя честному народу бушлат с двумя симметрично расположенными разноцветными заплатами, коренастый пьяненький морячок. Он угрожающе и в то же время с показным сочувствием к самому себе захрипел:

Хулиган, парнишка я,Рубашка бело-розова.Я не сам окошка бил —Палочка березова.

– А я в Саратове была! – сильный женский голос, доносящийся откуда-то из толпы, немедленно заставил всех отвлечься от хрипящего бушлата. – Себе юбку нажила!

К середине круга вышла, подбоченясь, женщина в цветастом платке, который в ту же секунду лихо, но с достоинством сорвала с головы. Бешено взметнулось вверх черное пламя ее волос. Только тогда Полина узнала в ней мать, а Ульяна, лукаво подмигивая, продолжала:

Там прореха, там дыра,Зато в Саратове была.

Сначала Полина почувствовала гордость: мать безоговорочно завоевала внимание и признание толпы, в которой пока не находилось смельчака, рискнувшего бы занять ее место. Ульяну слушали внимательно, на нее смотрели восторженно. «Кабы шали не мешали...» – ее зычный грудной голос не подстраивался, как у предыдущих, под гармонь, а дерзко спорил с ее ладами. Частушечница, казалось, не приметила, как толпа почтительно расступилась и рядом с ней на палубе остановился грузный бородатый господин – белоснежный парусиновый костюм, пенсне, нелепо сидящее на толстом носу, ярко-синие глаза навыкате и толстые маслянистые губы.

– Вона, работнички мои гуляют! – прогудел он, пристально, опухшими от пьянства глазами взглядывая на приплясывавшую Ульяну. – Ишь, какова! А ну, пройдись-ка со мной, молодка!