Ошалевший изверг хлопает глазом, не встает. Его подхватывают, поднимают, и я лобызаю худшего из моих подданных в распухшие уста.
Зри, Господи! Если уж я, царь жестокий, милую претяжко виновного, неужто Ты, всемилостивый, не умилишься искренним моим раскаянием?
Трогаю печать на лбу, загадываю: когда сей знак сойдет, тогда Бог меня и простит. А до той поры стану жить на воде и сухой корке, носить власяницу с веригами и всечасно молиться, даже и ночью. А еще пошлю на заупокой Владимира Старицкого сто, нет двести рублей. И в Троицу пошлю, и в Кириллов.
На душе уже не так черно, но все равно маятно.
– Веди дальше, – говорю дьяку. – Кто там у тебя еще?
…Заходим в другую клеть, такую же.
Там, посередке, сидит баба, качается из стороны в сторону.
– Се христохульница, – объясняет дьяк, заглядывая в другую грамотку. – Рязанский наместник пишет: прасолова женка Маланья, потерявши в мор мужа и четверых детей, впала в души исступление. Закрыв глаза младшему сыну, последнему из всех, сорвала со стены икону Спасителя, и резала Христов Лик ножом, и топтала ногами, и бранила Господа страшными, неповторимыми хулами, и делала то при многих свидетелях.
Я крещусь: вот уж злодейство так злодейство!
Подхожу, беру бабу за подбородок, поднимаю лицо, чтобы заглянуть в глаза. Каков взор у той, что посмела поднять руку на Спасителя?
А нет никакого взора. Глаза недвижные, смотрят сквозь. Се душа уже погибшая, угасшая.
– Хотел бы я тебя помиловать, Малаша, но не могу, – говорю я сочувственно, ибо слезное сокрушение уместно и над непростимым грешником. – Кабы ты меня хулила и обидела – простил бы. Но за обиду Сына Божия – не могу. Рабы Иродовы секли Его пречистое тело плетьми, а иные надевали на Его чело венец терновый, а третьи прибивали гвоздями и пронзали копьем. Неужто ж мало тебе Христовых мук, что стала ты Его лик пресветлый ножом кромсать?
Реку и плачу – так жалко мне Сына Господня.
А баба не слышит, не смотрит. Сидит, раскачивается.
– Все что могу для тебя сделать, великая ты грешница, наказать тебя тою же мерою. Может, за то уменьшат тебе кару в загробной жизни. Ибо земная кара временная и преходящая, загробная же казнь вечная. Из жалости тебя приговариваю. И помолюсь о тебе.
Дальше говорю уже не ей, а дьяку:
– Дать сорок ударов кнутом, как Христа секли. И гляди – чтоб со спины всю кожу начисто снять. На голове затяните венок с колючим терном…
Задумываюсь: где же терн взять?
Но пытошный, догадавшись, высовывается из-за спин:
– У меня, государь, проволока есть немецкая, недавно привезли. Ее можно колючками накрутить. Чем не терн?