Седмица Трехглазого

22
18
20
22
24
26
28
30

Крича и плача, Лопатин полез на подоконник, в руке у него был кинжал.

– Грамоту надо спасать! Беда!

Еле успев ухватить жильца за пояс, Трехглазый хрипло сказал:

– Чего уж теперь. Поздно…

Обоих била дрожь. Лопатина – крупная, Маркела – мелкая.

Митрий пал на колени, рванул рубаху. Грудь у него была безволосая, на ней болтался золотой крестик.

– Зачем ты меня не пустил? Лучше б меня прирезали… – Лопатин утирал слезы, а они всё лились. – А-а-а!!!

Взрыднув, он широко размахнулся и всадил бы себе кинжал прямо в сердце – Маркел едва перехватил руку.

– Пусти! Все равно жить не буду! Я царское письмо не сберег. Позор на мне. Только кровью смыть!

– Себя убить – хуже нет греха перед Господом. За это в ад, – попробовал образумить его Трехглазый.

– Вот и ладно. Мне там и место! Отдай кинжал! Всё одно жить не буду! Чего для? Вернусь – попаду к палачу на лютую казнь. За государево письмо знаешь что бывает? Рубят руки и ноги, потом голову. Лучше уж я сам…

Делать нечего – пришлось всё ему рассказать, а то правда убился бы, дурень.

– Гляди, Маркел, у жёнок в окне перси голы! Гляди, сосцы видать! А власы непокрыты!

Жилец привстал на стременах, задрал голову, пялясь на этакое диво. Непокрытые головы, для русской бабы худший срам, поразили Митрия больше всего.

Ливонки, щекастые да грудастые, свешивались через подоконник, глядели на московитов, скалили зубы.

– Попомни это место, Маркел. После сюда вернемся. Это блудной дом, мне про них сказывали! – Лопатин всё оборачивался. – Эй, девки, вы нас дождитесь!

Хорошо быть молодым, думал Трехглазый, считавший себя в тридцать два года человеком траченым. Давно ль Митька хотел руки на себя наложить, а ныне снова весел и мелет языком – не заткнешь.

Однако говорливость спутника Маркела больше не злила. Во-первых, успокоилась совесть. А во-вторых, было на кого злиться. На себя.

Как, как можно было, держа за горло лютого всей жизни погубителя, его упустить? Ищи теперь, свищи. Знай, что бабочкин убийца где-то здесь, близко, а не достанешь. Живи с этой укоризной, мучайся…

Дорогу в десять поприщ от Нойермюлена до города Трехглазый едва запомнил – так себя угрызал. Местность, правду сказать, была невидная: плоская, в пасмурном утреннем свете белесая, и лошади рысили трудно, вязли копытами в песке.