Во двор вышел мой брат Саймон. Он был старше меня всего на два года, но тогда показался мне взрослым. Не просто взрослым — старым. Его светлые волосы, подстриженные так же недавно, как и мои, липли челкой к бледному лбу. Взгляд — усталый. Саймон почти никогда не кричал на меня, но в тот день прикрикнул:
— Давай в дом! Сейчас уже приедут.
Я зашел вслед за ним через заднее крыльцо. Большинство родственников разъехались, но из гостиной был слышен голос дяди Вилли. Дядя Вилли кричал. Мы замерли в коридоре, вслушиваясь.
— Я тебя умоляю… Лес, еще не поздно… Просто нельзя так делать, нельзя!
— Все уже сделано.
— Бога ради… подумай о детях!..
Голоса звучали невнятно — дядя Вилли успел крепко добавить. Саймон приложил палец к губам. Повисла пауза.
— Лес, да ты прикинь, какая это куча денег. Четверть всего, что у тебя есть. На сколько там лет? Подумай о детях!..
— Вилл, все уже сделано.
Такого голоса мы у папы никогда еще не слышали. Папа не спорил, как бывало, когда они с дядей Вилли засиживались допоздна и толковали о политике. В голосе не было грусти, как в тот день, когда папа говорил с Саймоном и со мной, забрав маму из больницы в первый раз. Теперь в отцовских словах была только непреклонность: решение принято, и точка.
Спор на этом не закончился. Дядя Вилли опять развопился. Даже тишина в паузах звучала сердито. Мы пошли на кухню за колой. Когда возвращались, дядя Вилли чуть нас не сшиб, так он спешил убраться. За ним захлопнулась дверь. Больше он к нам никогда не приходил.
Маму привезли домой, когда уже стемнело. Мы с Саймоном смотрели через витражное окно и чувствовали, что соседи тоже смотрят. С нами остались только тетя Хелен и еще несколько ближайших родственников. Папа явно удивился, когда увидел подъехавшую машину. Не знаю, чего он ждал — может, длинного черного катафалка, такого же, как тот, который утром увез маму на кладбище.
Они подъехали в желтой «тойоте». С мамой в машине были четверо мужчин. И не в темных костюмах, как на папе, а в пастельных рубашках с короткими рукавами. Один из мужчин вышел первым, отворил дверцу и помог маме выйти.
Хотелось распахнуть дверь и броситься к маме бегом, но Саймон схватил меня за руку; так мы и стояли в коридоре, пока папа и остальные взрослые открывали дверь.
Они приближались по дорожке в свете газовых ламп. Мама шла между двумя мужчинами, но те не поддерживали ее, только слегка направляли. На ней было голубое платье, которое она купила в «Скотте» перед тем, как заболела. Я ожидал увидеть восковую бледность, как в тот день, когда заглянул сквозь дверную щелку в спальню, прежде чем приехали гробовщики и забрали тело, — но на ее лице был здоровый румянец, чуть ли не загар.
Вот они взошли на крыльцо, и я понял, что на ней много косметики. Мама никогда не пользовалась косметикой. Мужчины тоже были розовощекими. И у всех троих одинаковые улыбки.
Они вошли в дом, и все мы отступили на шаг — кроме папы. Он взял маму за плечи и долго смотрел на нее, потом поцеловал в щеку. Она, кажется, поцелуем не ответила. Так и продолжала улыбаться. У папы текли по щекам слезы. Мне было очень неудобно. Воскресенцы что-то говорили. Папа и тетя Хелен кивали. Мама же просто стояла с вежливой улыбкой и смотрела на мужчину в желтой рубашке, который шутил и хлопал папу по спине. Потом пришла наша очередь обнимать маму. Тетя Хелен выдвинула вперед Саймона, я цеплялся за его руку. Он чмокнул маму в щеку и сразу отодвинулся, встал рядом с папой. Я же обхватил ее за шею и поцеловал в губы. Мне очень не хватало мамы.
Кожа ее не показалась холодной. Просто другой.
Мама смотрела прямо на меня. Бакстер, наша овчарка, завыл и принялся скрести заднюю дверь.
Папа отвел воскресенцев в кабинет. До нас, оставшихся в коридоре, доносились обрывки разговора.