Рисунки на крови

22
18
20
22
24
26
28
30

Часть его разума съежилась от страха, невнятно забормотала, умоляя держаться подальше, убираться отсюда. Другая — большая часть — требовала: «Знать!» Один из кранов повернулся.

В чашу раковины хлынула горячая жидкость, брызги упали ему на живот, на грудь, на локти и ладони. Зах отскочил, поглядел на себя и почувствовал, как его хорошо натренированный рефлекс подавления тошноты грозит сдать во второй раз за эту ночь.

Его покрывали темные подтеки и пятна крови, которая все еще плескала из крана, собираясь в раковине. Но это была не свежая живая краснота, как у крови вчера у него на губах. Эта кровь была темной и гнусной, уже наполовину свернувшейся. И цвета она была красно-черного, как струпья, и пахла разлагающимся мясом.

Тут у него на глазах начал медленно поворачиваться второй кран. Еще одна жидкость примешалась к гниющей крови, не столь густая, вязкая и молочно-белая. Вонь разложения внезапно прорезал разверстый грубый чистый свежий запах спермы. Изливаясь из кранов, два потока сплетались вместе в подобие дьявольского леденца — красное с белым (и перевито черной — как Блэк — лентой… Ну разве не вставил бы Тревор такое с радостью в свой рассказ?).

Зах почувствовал, как в горле у него начинает клокотать истерический смех. Пьяному пианино Тома Уэйтса далеко до этой ванной. Рукомойник и кровит, и эякулирует — просто чудесно. Может, теперь унитаз решит посрать или ванна пустит слюну?

Но если б не определенные знакомые ориентиры — его зеленые глаза, темная путаница его волос, — Зах едва бы узнал свое отражение в стекле. Будто скульптор взял его лицо и срезал слои плоти с и без того выступающего костяка. Его лоб, скулы и подбородок высечены безжалостным рельефом, кожа натянута на них словно пергамент — болезненно белый и сухой пергамент, — будто от малейшего прикосновения она вот-вот осыплется с костей. Ноздри и глазные впадины казались слишком глубокими. Пятна синяков под глазами превратились в огромные темные провалы, в которых лихорадочно сверкали зрачки. Кожа вокруг рта казалась иссушенной, а растрескавшиеся губы покрылись лохмотьями кожи.

Это было не лицо девятнадцатилетнего мальчишки, как бы он ни издевался над собственным здоровьем. Это было лицо черепа, прячущегося под кожей, только ждущего своего часа, чтобы выйти на свет. Зах внезапно понял, что череп всегда скалится потому, что знает, что выйдет победителем, что будет составлять единственную сущность лица еще долгое время после того, как исчезнут мыльные пузыри тщеславия вроде губ, и кожи, и глаз…

Собственное измученное отражение притягивало его. Была в нем некая изнурительная разрушительная красота, некое темное пламя, что полыхает в глазах безумных поэтов или голодающих детей.

Он протянул руку, чтобы коснуться зеркала, где начали появляться лезии.

Сперва несколько крохотных пурпурных точек: одна — на выступающей скуле, другая, как биссектриса, разделила темную дугу брови, еще одна притаилась в небольшой ямке в углу рта. Но вот точки принялись расползаться, углубляясь, как огромные синяки, как пущенный на медленной скорости фильм о расцветании распадочных орхидей под поверхностью его кожи. Вот уже половина его лица захвачена пурпурным гниением, лезии подернуты синевой некроза по краям и прошиты алой сеткой разорванных капилляров, и в этом нет ни следа красоты, никакого темного пламени, ничего, кроме разложения, и отчаяния, и неотвратимого приближения смерти.

Зах почувствовал, как сводит у него желудок, как сжимается грудь. Он никогда не был одержим собственной внешностью, в этом не было нужды. Родители обычно избегали особенно уродовать его лицо, поскольку такое могли заметить. На спине у него еще оставались слабые следы от пряжки ремня, и две костяшки на пальцах левой руки были узловатыми: это плохо срослись сломанные пальцы, но на лице — никаких шрамов. У него даже угрей, по сути, не было. Он вырос, не сознавая собственной красоты, а когда осознал, что красив, и узнал, на что годится его внешность, принимал ее как должное.

Теперь, глядя, как отгнивает его лицо, он чувствовал, как будто земля ушла у него из-под ног, как будто ему отрезают ногу или руку, как будто он смотрит на нож, опускающийся для последнего удара надреза лоботомии.

(Или как смотреть на то, как умирает любимый человек, и знать, что ты приложил руку к этой смерти… Зах, ты себя любишь?)

Из кранов все извергались потоки, забитая раковина переполнилась жидкостями-близнецами. Крохотная черная точка возникла в центре каждой из лезий на лице. У него на глазах точки набухли и лопнули. Боль молнией понеслась по сети лицевых нервов. В крохотных ранках показались, набухли блестящие бусины жирной белизны.

Внезапно Зах испытал вспышку ослепительной ярости. Что, по их мнению, это за белая дрянь? Черви? Гной? Снова сперма? Да и что это за дешевая моралите?

— НА ХУЙ! — заорал он и, схватив за края зеркало, сорвал его с разболтавшихся креплений и швырнул в ванну.

Зеркало разбилось со звоном, способным перебудить все кладбище Святого Людовика. Потоки из кранов иссякли до капели, потом остановились совсем.

Сделав глубокий вдох, Зах закрыл лицо руками, потер ладонями щеки. Кожа его была гладкой и плотной, кости — не острее обычного. Он поглядел вниз на свое тело. Никаких огромных расцветающих синяков, никаких раково-пурпурных лезии. Его живот и бедра — две впадины, но худого, а не изнуренного человека. Даже брызги гнилой крови исчезли. Ничего не казалось сверхъестественным, только мошонка пыталась заползти в полость тела.

Плечи его опали, колени подкосились. Чтобы удержаться на ногах, Зах оперся рукой о край раковины. И в этот момент заметил движение в ванне — что-то, кроме его собственного лица, отражалось в осколках разбитого зеркала. А отражалось в нем словно покачивание тела. Будто что-то взад-вперед раскачивалось над блестящими осколками. Вперед-назад, вперед-назад…

Он глядел на осколки, не в силах отвести взгляд и все еще страшась, что его глаза и разум вот-вот составят из обломков гештальт всех бесконечно малых отражений. Ему не хотелось знать, что тут висит, что тут качается в зеркале. Но если он отведет взгляд, это неизвестное сумеет выбраться…