Флоренс и Джайлс

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы опять посидели молча. Вдруг Тео спохватился:

— Ох, чуть не забыл. — И он начал шарить по карманам куртки и брюк, пытаясь найти там что-то. Наконец он извлек сложенный листок и начал его разворачивать. — Я же написал для вас еще одно стихотворение.

Взгляд, которым я его одарила, был на несколько градусов холоднее снега, и этого оказалось достаточно, чтобы лишить беднягу последней надежды.

— Нет, нет, — забормотал он, — там все в порядке, на этот раз я не попрошу взамен поцелуя. Ни о каких поцелуях даже речи нет.

Я немного оттаяла и откинулась в кресле:

— Что ж, в таком случае, мистер Ванхузер, слушаю вас.

Чем меньше будет сказано о втором стихотворении Ванхузера, тем лучше. Надо все же признать, что стихи были чуть менее ужасающими, чем первые, особенно с учетом того, что на этот раз мне не грозил поцелуй. Тем не менее рифма «Флоренс — пасьянс» не слишком меня впечатлила. К счастью, речь шла не о том, что я так же скучна, а о колоде моих предполагаемых поклонников, из которых я могу его раскладывать.

Закончив чтение, Тео поднял глаза от бумаги и увидел выражение моего лица:

— Опять не то, да?

— Не совсем то, — подтвердила я.

— Проклятие! — беззлобно отозвался Тео, скомкав листок и запихивая его в карман. — Но я буду продолжать, пока не раскушу, в чем тут дело, вот увидите. Я не из тех, кто легко сдается.

Тео доказал правоту своих слов, он и впрямь оказался настойчив как в стихосложении, так и в утомительных подснежных прогулках. В самую стужу и непогоду, когда за окном так мело и завывало, будто наступил конец света, Тео Ванхузер исправно ежедневно являлся в Блайт-хаус. Так продолжалось почти две недели. Уже с первых визитов я увидела, что все долговязое тело Тео страдает теми же дефектами, что и его вирши, — его части слабо рифмуются между собой и едва укладываются в стихотворный размер. Его длинные конечности с трудом умещались в нашей гостиной. Казалось, они живут своей жизнью, мотаются и болтаются сами по себе, то ударяясь о тумбочку, то заворачивая край ковра, словно у цапли, страдающей эпилепсией. Устроить его поудобнее в доме было невозможно, поэтому, когда на четвертый или пятый раз Тео предложил прогуляться, я даже испытала некоторое облегчение: наше общение в доме сводилось для меня к ожиданию момента, когда на пол снова полетит посуда. Правда, надевая пальто, я чуть не раскаялась, что дала согласие. Не опасно ли будет оказаться на снегу и льду рядом с ним, таким неуклюжим? Не обвинят ли меня его родители, если вдруг сломанной окажется его рука или нога, а не фарфоровая тарелка? Бог его знает, что ухитрится себе повредить этот мальчишка, его ведь довольно много.

— Разумно ли это? — спросила я, когда он обматывал себя шарфом.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, ваша астма… и вообще… Тащить ее на холод.

— Ничего страшного! Наоборот, самое лучшее для нее время — вот такой погожий морозный денек, когда воздух сухой и чистый. Вот в сырые, промозглые дни у меня закладывает грудь и начинается кашель.

И вот мы вышли из дому и, к моему величайшему изумлению, прекрасно и весело провели часа два. Не то чтобы Тео в новой обстановке утратил всю неуклюжесть, но на открытом пространстве, без препятствий на каждом шагу, ему нечего было задевать, разве что скользить и падать на льду, что он и проделывал без устали. Когда он шел, приходилось стоять смирно, поскольку его руки — мельничные крылья — могли снести вам голову, подвернись вы не вовремя. Ноги его дергались, как у марионетки, а потом все вмиг рушилось, как карточный домик, и на землю оседало что-то вроде комка дохлых пауков. Это было так уморительно, что сначала я безудержно хохотала, а потом, обнаружив, что кучка его костей лежит неподвижно, кидалась к нему, страшась того, что могла увидеть. Но Тео каждый раз ухитрялся собрать себя и при этом улыбался, так что вскоре мы уже лепили снежки и бросались друг в друга, причем Тео в этом страшно проигрывал: его броски были неточными, и он чаще попадал сам в себя, чем в меня. А потом он предложил слепить снеговика, и мы принялись за дело, но успели скатать только голову, когда мне припомнилось, как прошлой зимой мы так же играли с Джайлсом, и меня обожгла вина. Я подумала о нем, как он сидит в классе, а я развлекаюсь и даже не вспоминаю о нем вот уже целых два часа. Внезапно меня насквозь пронизал холод, зубы застучали так, что я не могла вымолвить ни слова, и Тео, видя это, настоял, чтобы мы вернулись в дом.

То ли я тогда услышала мысли Джайлса, то ли он мои, но только на следующий день от него пришло письмо. Не слишком хорошим корреспондентом был мой бедный братец, ему не хватало моей легкости в обращении со словами, хотя я очень старалась научить его читать и писать. Миссис Граус, которая об этом и не догадывалась, дивилась тому, как же скоро мастера Джайлса выучили письму в школе. Каракули были такими кривыми и неуклюжими, что разобрать его коротенькое послание стоило немалых трудов. Сначала, разумеется, письмом завладела миссис Граус, а мне оставалось выжидать, пока она гадала, что могут означать иероглифы Джайлса. Бедная женщина, я подозреваю, и сама была такой же грамотной — или неграмотной, — как мой брат, так что с грехом пополам сумела расшифровать три четверти письма, а об остальном вынуждена была строить догадки. Когда же я наконец заполучила письмо, то повозилась с ним изрядно. Благодаря этому, а также тому, что я хорошо знала Джайлса, мне удалось понять, о чем идет речь.

Дорогая Фло!

Я должен писать домой раз в две недели, по воскресеньям. Нам на это дают время, и все другие мальчики тоже пишут письма. Я надеюсь, у тебя все хорошо. Надеюсь, у миссис Граус все хорошо. Надеюсь, у Мег, и Мэри, и у Джона все хорошо. У меня все очень хорошо, спасибо. Я не скучаю по дому. Я отстаю в учебе, но это ничего. Другие мальчики смеются надо мной из-за этого, но я не так уж обижаюсь, что смеются. Ну все, до свидания.