Двуликий демон Мара. Смерть в любви

22
18
20
22
24
26
28
30

Нет никакой нужды ждать еще сорок лет, моя дорогая, ни даже еще хотя бы день. Вопрос задан, и я не в обиде.

Сегодня во время вечернего богослужения — когда чтец по сигналу аббата распевно начал «Те autem Domine miserere nobis», а мы все встали и с поклонами запели молебен, — я благодарил не некоего персонифицированного или безликого Бога, а просто саму Жизнь за великий дар. И так делал каждое утро, каждый полдень и каждый вечер на протяжении сорока лет.

Что касается моего воздержания, или, как ты затейливо выразилась, «моего длительного отказа от физической стороны жизни», — скажи мне, Элеонора, разве ты встречала когда-либо человека, находящего большее удовольствие в физической стороне жизни, чем твой брат? Ужели тебе трудно представить, что сегодня днем, когда я усердно трудился в огороде между аббатством и лесом, заканчивая прополку бобовых грядок, я испытывал чисто физическое наслаждение от того, что пот затекает мне в глаза и струится по телу под грубой рясой?

Но я знаю, ты говорила о браке или, если точнее, о физической любви. Разве ты не помнишь, как много лет назад я писал тебе, что состою в браке? Не в фигуральном смысле, а в самом что ни на есть прямом. Мне следовало бы носить обручальное кольцо подобно руанским монахиням, которые таким образом показывают, что обручены с Христом. Только я обручен не с ним. Я почитаю Христа и с каждым годом все больше проникаюсь его учением — особенно мыслью, что Бог есть в буквальном смысле Любовь, — но я обручен не Галилеянином.

Знаю, моя дорогая, это ересь — даже с точки зрения такой не особо ревностной англиканки, как ты. Представь, что было бы, услышь эти мои слова аббат, славный брат Феофилакт или серьезный отец Габриэль! Благодарение Небу за обет молчания!

Я навеки обручен — но не с Христом и не с какой-либо другой традиционной ипостасью Бога, а с самой Жизнью. Я восславляю ее каждодневно и с нетерпением жду встречи, чувствуя, как жизненные силы покидают меня. Я нахожу ее в самых обычных и незначительных вещах — в солнечном луче на оштукатуренной стене кельи, в прикосновении грубой шерстяной ткани, в восхитительном вкусе бобов, которые несколько жарких месяцев кряду защищал мотыгой от нашествия сорняков.

Не подумай, Элеонора, что в своей любви к Жизни я оставил Бога. Просто понял — пришлось понять, — что Бог пребывает в этой Жизни и ждать другую глупо.

Конечно, ты спросишь, зачем же я затворился от жизни, если верю во всеобъемлющую Жизнь. Ответ трудно понять даже мне самому.

Во-первых, я не считаю свою жизнь в аббатстве уходом. Для меня это наилучший способ наслаждаться жизнью — как, надеюсь, мне удалось объяснить в бесхитростной книжице, которую я прислал тебе лет пятнадцать-шестнадцать назад (Боже, как быстро летит время — не правда ли, сестренка?). В своих сочинениях, пускай несовершенных, попытался дать представление о восхитительной простоте такой жизни. Я подобен утонченному гурману, который вместо того, чтобы глушить аппетит обжорством, смакует пищу, поглощая лишь крохотные порции изысканнейших блюд.

Я люблю Жизнь, Элеонора. Вот и все. Будь моя воля, я бы жил вечно, принимая как должное боль и утраты и постоянно, до скончания времен, учась ценить даже самые горькие приправы. Противоположный случай — Всеядное Прожорливое Дитя.

Знаю, все это звучит невнятно, моя дорогая. Возможно, одно мое давнишнее стихотворение, приложенное к сему, прольет свет на темный туман слов, напущенный мной. Поэты редко говорят по существу.

Прошу, напиши поскорее. Хочу знать, как здоровье твоего любимого мужа (надеюсь, он выздоравливает, и буду за него молиться) и как складываются дела у Чарльза и Линды в столице. Я бы не узнал Лондон, если бы вдруг каким-то чудом перенесся туда. В последний раз видел его во время бомбежек, и хотя моральный дух горожан был на высоте, сам город находился не в лучшем состоянии. Висят ли над ним до сих пор аэростаты заграждения? Шучу, шучу — в станционном пабе в ближайшей деревне имеется телевизор, и в прошлом месяце, по пути на конференцию в Руан, я ухватил кусок какого-то фильма, снятого в Лондоне. Аэростатов заграждения там не было.

Пожалуйста, пиши мне, милая Элеонора, и прости своего брата за бестолковость и своенравие. Когда-нибудь я повзрослею.

За сим остаюсь твой любящий брат Джеймс

[К письму было приложено нижеследующее стихотворение. — Прим. ред.]

Страстно влюбленный

Я был велик, любя, и заполнял Дни, гордо воспевая идеал: Покой и боль, и мудрость, и смятенье, Страсть без границ и — все еще — смиренье. Мне ведомо: имен заветных суть — Отчаянье людское обмануть, Страх перед хаосом, влекущим души Во мрак. Хочу, молчание разрушив, Смерть обмануть, покуда спит она, Мой вечер не забудется — одна Его звезда сто прочих солнц затмила, Я славлю вас, отдавшихся мне, милых Наперсников великих тайн! Вы — те, С кем преклонял колени в темноте, В божественном восторге узнаванья. Любовь — маяк, ведущий нас в тумане, Вот город — мы строители и знать, Вот кесарь — мы учили умирать. Я до конца с любимыми моими, Во имя юности — любви во имя Их имена я золотом на стяг Впишу, и сполох пламени во мрак Орлы мои взметнут, пусть вдохновенье Подарит искры многим поколеньям, А время-ветер их развеет в срок… Вот что любил я: Синий ободок На белой чашке, легкое проворство Пылинок, крыши мокрые и черствый Ломоть, что с другом разделил моим, И радугу, и горький сизый дым Костра, и росы на прохладных донцах Бутонов, сон цветов под жаром солнца О том, как стаи бабочек ночных Слетятся под луной испить из них. И мягкость простыней — залог покоя, И одеял касание мужское — Их поцелуй щетинист и колюч. И скрип доски, клубы свинцовых туч. Машины мощь — прекрасной и бесстрастной, Горячая вода и мех атласный, Знакомый запах старого пальто, И пальцев нежный запах, или то, Как пахнет прядь волос, почти бесплотных, И как тосклива затхлость трав болотных. Бесчисленна толпа имен родных! Журчащий кран, бормочущий родник, Смех, пение и боль, привычка к боли, И поезд запыхавшийся, и поле, Пески, лохмотья пены кружевной, Забытые отхлынувшей волной На мокрой гальке. И железа важность Холодная, и черной глины влажность. Сон, и макушки гор, тропа к реке, И глянцевый литой каштан в руке. И лужицы в траве, и гибкий прут — Люблю их всех. И все они умрут Бессилен я их взять с собой, когда Стучаться буду в смертные врата, Они рассеются с притворным вздохом. Забыв о назначении высоком, И узы разорвут, и втопчут в пыль Священный договор, который был Скреплен любовью. Правда, я воскресну, Найду друзей, пока еще безвестных, Любовь раздам. Всему придет черед… Но самое любимое умрет. Они стареют все, над ними всеми Не властен я. Их сдует ветер-время. Любимые, изменники! Сейчас Примите дар прощальный: пусть о вас Все любящие вспомнят, скажут: «Было Любви достойно все, что так любил он!»[20]

[Джеймс Эдвин Рук скончался от рака в июле 1971-го в возрасте 83 лет. — Прим. ред.]

Примечания

1

«Dulce et decorum est / Pro patria mori» («Сладка и прекрасна за родину смерть») — Гораций, «гибли за Родину, но смерть их была не сладка и не прекрасна».

2