— Что вы! Иначе мы бы с вами не сидели здесь. Разве мы бы позволили, чтобы нашим гостям грозила хоть какая-то опасность? Чем вы занимаетесь у себя дома?
Он тоже говорит, просто чтобы поддержать разговор… Все так делают.
— Ничем. Учусь.
— У вас, наверное, много друзей.
У нее вообще не было друзей. Алевтинка не в счет. У нее было совершенно четкое ощущение, что Алевтинка терпит ее только потому, что самоутверждается на ее фоне.
— Знаете, — Винченцо откинулся на локте, — я должен… извиниться перед вами. Я ведь обязан был устроить вам какую-нибудь экскурсию. Мы тщательно подбираем группы, чтобы спутники подходили друг другу. Чтобы между ними завязывались прочные отношения, которые могут продолжаться потом, по возвращении. Вы удивитесь, сколько судеб изменилось навсегда благодаря таким вот случайным встречам. Но я… воспользовался возможностью… Мне просто нравится на вас смотреть. Видеть вас. И я подумал…
Если бы это слышала Алевтинка, она бы удавилась от зависти.
— Ну, ведь, подумал я, вреда нет. Есть еще время, завтра мы постараемся устроить для вас что-то особенное. Совершенно эксклюзивное. А зато я…
Это он мне говорит? Мне?
— Знаете, какая женщина привлекательней всех? Та, что не осознает своей красоты. Вы ведете себя так, как будто… как будто ненавидите себя. Если женщина хороша собой, это придает ей неотразимый шарм.
Он издевается, что ли?
— У нас на юге… откуда я родом… таких женщин носят на руках. Ради них совершают безумства. Тициан рисовал таких. Он понимал в этом. Прожил почти сто лет и скончался от чумы, ухаживая за больным сыном. Однажды, когда он уронил кисть, сам император счел за честь поднять эту кисть — для него…
Теперь он наклонялся к ней, рука, горячая и сухая, легла ей на бедро, на ее ужасное, толстое бедро, переместилась выше. Зеленый свет смыкался над ними, они были точно на дне моря. Вот же паскудство, сколько раз она воображала себе, как это случится, именно так вот, с таким вот партнером, с таким красавцем, на таком вот пикнике…
Она оттолкнула его руку и вскочила, неуклюже, задев серебряное, покрытое сыпью водяных капель ведерко, откуда торчало высокое горлышко бутылки вина. Того самого, которое, если так посмотреть — розовое, а если так — зеленоватое. Ведерко упало набок, из него вывалились подтаявшие кубики льда.
— Вранье! — закричала она пронзительно; в запотевшем боку ведерка отразилось ее лицо, искаженное, с ушедшим назад лбом и кривым носом-рыльцем. — Все это вранье! Это для того, чтобы я… была всем довольна, да? Чтобы все так, как мне хотелось? Вот паскудство, вся ваша паршивая страна, весь ваш паршивый туризм… Я… я папе пожалуюсь!
Она заплакала, толстые плечи тряслись под натянувшейся майкой с розовым сердечком на груди, но ей было все равно, как она выглядит.
Теперь он гладил ее по голове, пытался обнять и прижать к себе, словно он и был папой, которому она хотела жаловаться.
— Что ты, — бормотал он, — что ты, ну прости, ты, оказывается, еще совсем маленькая, ну… ты была такая красивая, я просто… Ну на́ вот носовой платок, ну-ка вот так… прости меня, дурака…
— Я пожалуюсь папе, он пожалуется вашему начальству, и вас уволят, — сказала она мстительно и шумно сморкнулась в платок.
— Но у меня нет начальства, — он опять улыбался, но уже по-другому, как-то очень по-домашнему, беззащитно, — я и есть начальство. Ну, хочешь, я сам себя уволю? Вот приедем, и сразу уволю…