Башня Ласточки

22
18
20
22
24
26
28
30

Физическую кондицию лучница восстановила быстро — хуже было с психической. Случалось, что целый день, от рассвета до заката, она не произносила ни слова. Любила исчезать и держаться в стороне. Это всех нас несколько беспокоило. Но наконец наступил перелом: Мильва отреагировала как дриада либо эльфка — бурно, импульсивно и не совсем понятно. Однажды утром она на наших глазах вытащила нож и, не произнеся ни слова, отхватила косу у самой шеи. «Не положено, я не девушка, — сказала она, видя, как у нас отвалились челюсти. — Но и не вдова, — добавила она. — И на том конец трауру». С этого момента она постоянно была уже такой, как и раньше, — ехидной, кусачей, надутой и скорой на непарламентские выражения. Из этого мы сделали вывод, что кризис удачно миновал.

Третьим, не менее странным членом нашей команды был нильфгаардец, не упускавший случая заметить, что он не нильфгаардец. Зовут его, как он утверждал, Кагыр Маур Дыффин аэп Кеаллах…

***

— Кагыр Маур Дыффин, сын Кеаллаха, — торжественно заявил Лютик, наставив на нильфгаардца свинцовый стерженек. — Со многим из того, что я не люблю и, более того — не переношу, мне пришлось смириться в этой уважаемой компании. Но не со всем! Я не переношу, когда мне заглядывают через плечо в то время, как я пишу! И смиряться с этим не намерен!

Нильфгаардец отодвинулся от поэта, после недолгого раздумья схватил свое седло, кожух и попону и перетащил все ближе к дремлющей Мильве.

— Прости, — сказал он при этом. — Прошу простить мое нахальство, Лютик. Я заглянул случайно, из обычного любопытства. Думал, ты чертишь карту или производишь какие-то расчеты.

— Я не бухгалтер! — вздыбился поэт в буквальном и переносном смысле. — И не картограф! И даже если б был таковым, это не оправдывает того, что ты запускаешь журавля в мои записки!

— Я уже извинился, — сухо напомнил Кагыр, устраивая себе лежанку на новом месте. — Со многим я смирился в этой уважаемой компании и ко многому привык. Но извиняться по-прежнему считаю для себя возможным только один раз.

— А вообще-то, — проговорил ведьмак, совершенно неожиданно для всех и, кажется, для себя тоже, приняв сторону юного нильфгаардца, — ты стал чертовски раздражителен, Лютик. Невозможно не заметить, что это как-то связано с бумагой, которую ты с некоторых пор принялся пачкать на биваках огрызком свинчатки.

— Факт бесспорный, — подтвердил вампир Регис, подбрасывая в огонь березовые ветки. — Последнее время наш менестрель стал раздражительным, да к тому же скрытным, таинственным и жаждущим уединения. О нет, в отправлении естественных потребностей присутствие свидетелей ему отнюдь не мешает, чему, впрочем, в нашей ситуации удивляться не приходится. Стыдливая скрытность и раздражительность, вызываемая посторонними взглядами, связаны у него исключительно с процессом покрывания бумаги бисерным почерком. Неужто мы присутствуем при рождении поэмы? Рапсодии? Эпоса? Романса? Канцоны, наконец?

— Нет, — возразил Геральт, придвигаясь к костру и укутываясь попоной. — Я его знаю. Это не может быть рифмованная речь, ибо он не богохульствует, не бормочет себе под нос и не подсчитывает количество слогов на пальцах. Он пишет в тишине, и, стало быть, это — проза.

— Проза! — Вампир сверкнул острыми клыками, от чего обычно воздерживался. — Уж не роман ли? Либо эссе? Моралите? О громы небесные, Лютик! Не мучай нас. Не злоупотребляй… Раскрой, что пишешь?

— Мемуары.

— Чего-чего?

— Из сих записок, — Лютик продемонстрировал набитую бумагой тубу, — возникнет труд моей жизни. Мемуары, называемые «Пятьдесят лет поэзии».

— Вздорный и нелепый труд, — сухо отметил Кагыр. — У поэзии нет возраста.

— Если все же принять, что есть, — добавил вампир, — то она много древнее.

— Вы не поняли. Название означает, что автор произведения отдал пятьдесят лет, не больше и не меньше, служению Госпоже Поэзии.

— В таком случае это еще больший вздор, — возразил ведьмак. — Ведь тебе, Лютик, нет и сорока. Искусство писать тебе вбили розгами в задницу в храмовой инфиме[5] в восьмилетнем возрасте. Даже если ты писал стихи уже там, то ты служишь своей Госпоже Поэзии не больше тридцати лет. Но я-то прекрасно знаю, ибо ты сам не раз об этом говорил, что всерьез рифмовать и придумывать мелодии начал в девятнадцать лет, вдохновленный любовью к графине де Стэль. И значит, стаж твоего служения упомянутой Госпоже, друг мой Лютик, не дотягивает даже до двадцати лет. Тогда откуда же набралось пятьдесят в названии труда? Может быть, служение графине засчитывается как год за два? Или это метафора?

— Я, — надулся поэт, — охватываю мыслью широкие горизонты. Описываю современность, но заглядываю и в будущее. Произведение, которое я начинаю создавать, я намерен издать лет через двадцать-тридцать, а тогда никто не усомнится в правильности данного мемуарам заглавия.

— Ага, теперь понимаю. Если меня что-то удивляет, так это твоя предусмотрительность. Обычно завтрашний день тебя интересовал мало.