Петля дорог

22
18
20
22
24
26
28
30

Там, где еще несколько минут назад была — или по крайней мере мерещилась — человеческая рука, сидело теперь громоздкое, многолапое, чешуйчатое сооружение, скорее похожее на отдельное живое существо. Обомлевший Игар различил иглы и кольца, крючья и непонятного назначения присоски — целый живодерский оркестр, изготовившийся к концерту, мастерская дознания, перчатка правды…

Секунда — он утратил бдительность. Всего лишь мгновение; спустя миг подсвечник смотрел в пустоту — толстяк беззвучно возник совершенно в другом месте. Гораздо ближе — и сбоку. То, что было на месте толстяковой руки, беспорядочно двигалось, жило обособленной жизнью.

Пальцы, держащие подсвечник, ослабели. Не до комбинаций — удержать бы свое оружие… Прости, Отец-Разбиватель, кажется, твой ученик посрамит тебя… Что-то нечисто с этим толстяком. Что-то с ним не все в порядке…

Где-то в стороне тихонько хмыкнула княгиня.

— Вы… — Игар не узнал собственного голоса. — Неужели вы никогда не люби…

Толстяк зевнул.

В следующее мгновение глаза его, ослепительно синие, оказались рядом с Игаровым лицом. Подсвечник грянулся бы на пол — если б левая рука толстяка, одетая в тонкую шелковую перчатку, не поймала его за миг до падения и не поставила бы аккуратно у Игаровых ног.

И снова где-то далеко-далеко мягко усмехнулась княгиня. Последним усилием воли Игар бросился в сторону; шелковая рука немыслимым образом оборвала его бросок, и от приторно-мягкого прикосновения ему захотелось быть покорным. Покориться и лечь.

— Ты, — глубокий голос княгини сделался бархатным, как ее траурное платье. — Ты понятия не имеешь, сынок, как это — любить…

Покорность оказалась вязкой, как смола. Синие лампы толстяковых глаз проникали до мозга костей; шелковая рука его лежала на горле, и Игар ощущал биение собственного пульса, в то время как руки сами, послушно, услужливо расстегивали рубаху.

— Послушайте… Я… Мы с Илазой… Лю…любим…

— Да, да… Ты ни о чем не имеешь понятия. И ты не стоял перед могилой, которая съела твоего… нет, не поймешь. Твой язык балаболит невесть что, и ты недостаточно искренен… Но это легко поправить, сынок.

Толстяк хмыкнул. Сложное железное сооружение, заменившее ему руку, зашевелилось, и из недр его выдвинулось нечто совершенно мерзкое. Левая, шелковая толстякова рука придерживала Игара за плечо, и прикосновение это вгоняло в паралич, лишало воли.

— Нет… Не-е-е…

— Не нравится? Не любишь?.. А вот я так живу каждый день, — голос княгини сделался усталым и бесцветным. — Потому что моя девочка умерла… из-за меня.

Толстяк печально вздохнул, и перчатка правды опустилась.

* * *

Муравей долго и бессмысленно взбирался по длинному зеленому колоску. Илаза смотрела, как у самых глаз поднимается к небу черная, перебирающая лапами точка.

Все равно. Вековая усталость. Лечь и не вставать, заснуть и не просыпаться. Она проспала ночь, проспит и день; ей ничего не нужно. Тишина и покой. Как хорошо. Взбирается по стеблю молчаливый муравей… Нет мыслей, нет желаний. Страха тоже нет — выгорел. Пусто. Спать.

Она чуть опустила веки. Вот так. Секунда — и уже вечереет, а она по-прежнему лежит на траве, в той же позе, как вчера, как позавчера… Потягивает теплую воду из Игаровой фляги. Среди бабочек и стрекоз. А перед глазами — зеленый кузнечик, трет ногами о крылья, и трещит, трещит, трещит…

Смолк. Все вокруг как-то притихло и смолкло; на девушку, лежащую ничком, упала тень — чуть более темная, чем сумерки.