Любовник-Фантом

22
18
20
22
24
26
28
30

— Наверное, это был Лавлок, — промолвила миссис Оук таким тоном, каким могла бы сказать: «Наверное, это был садовник», — но все с той же легкой улыбкой удовольствия на лице. За исключением кузена-театрала, который громко расхохотался, никто из гостей не слыхал о Лавлоке, поэтому все они, несомненно, подумали, что речь идет о каком-то человеке, связанном с семейством Оуков, груме или фермере, и помолчали, после чего тема разговора переменилась.

Начиная с этого вечера, события стали принимать иной оборот. Тот случай явился прологом к какому-то систематическому действу— только какому? Не знаю, как его назвать. Оно включало в себя и постоянные мрачные насмешки миссис Оук, и суеверные фантазии ее мужа, и систематические преследования со стороны некоего бесплотного обитателя Оукхерста. Ну, а почему нет, в конце концов? Все мы слыхали о призраках; у каждого были дяди, кузены, бабушки и няни, видевшие их собственными глазами, все мы немножко побаиваемся их в глубине души, так почему бы им и не существовать на самом деле? Что до меня, то я слишком большой скептик, чтобы поверить в невозможность чего бы то ни было! Кроме того можете не сомневаться, если человек целое лето прожил под одной крышей с такой женщиной, как миссис Оук из Оукхерста, он начнет верить в возможность многих и многих невероятных вещей просто потому, что вынужден поверить в реальность ее существования. Да и почему бы не поверить в них, если подумать? Так ли уж удивительно, что таинственное, странное существо, явно не от мира сего, в которое перевоплотилась женщина, убившая два с половиной века назад своего любимого, может быть наделено способностью привлечь к себе (будучи недосягаемо высока для земных возлюбленных) мужчину, который любил ее в том прежнем своем существовании и погиб из-за любви к ней? Да и миссис Оук, в чем я вполне убежден, сама верила или наполовину верила в это, более того, она совершенно серьезно признала возможность этого, когда я однажды полушутя высказал такое предположение. Во всяком случае, мне доставляло удовольствие думать, что дело обстоит именно так. Мое предположение превосходно сочеталось со всей личностью этой женщины; оно объясняло, почему она на долгие, долгие часы уединяется в желтой комнате, где самый воздух, пропитанный запахами дурманящих цветов и старых надушенных тканей, казалось, порождал призраков. Оно объясняло эту ее странную улыбку, которая не предназначалась никому из нас и вместе с тем не была улыбкой человека, улыбающегося собственным мыслям, — и это странное выражение ее широко открытых светлых глаз, словно глядящих куда-то вдаль. Мне нравилась эта идея и нравилось поддразнивать или, вернее, услаждать ее своими предположениями. Откуда мне были знать, что несчастный муж отнесется к подобным вещам столь серьезно? День ото дня он становился все более молчаливым и растерянно-задумчивым; в результате он все больше (и, вероятно, все с меньшим успехом) налегал на работу по мелиорации земель в имении и по организации политических кампаний. Мне казалось, что он постоянно прислушивается и вглядывается, словно ожидая чего-то; от внезапно сказанного слова, от звука резко открывшейся двери он вздрагивал и мучительно краснел; при упоминании имени Лавлока на лице у него появлялось беспомощное выражение, наполовину конвульсивное, какое бывает у больного в сильном жару. А его жена, которую ничуть не трогала перемена, произошедшая в его облике, изводила его все больше и больше. Всякий раз, когда бедолага вздрагивал или заливался краской, неожиданно заслышав звук шагов, миссис Оук спрашивала у него с этим ее презрительным безразличием в голосе, не увидел ли он Лавлока. Вскоре я начал понимать, что мой хозяин впадает в совершенно болезненное состояние. За столом он теперь не говорил ни слова и сидел, устремив испытующий взор на жену и словно тщетно пытаясь разгадать какую-то страшную тайну, в то время как она, вся неземная и утонченная, продолжала с отсутствующим видом говорить о пасторали, о Лавлоке, все время о Лавлоке. Во время пеших и верховых прогулок, которые мы с ним продолжали совершать довольно регулярно, он вздрагивал всякий раз, когда на дорогах или тропинках в окрестностях Оукхерста или в самом имении показывалась вдали человеческая фигура. Я замечал, как его бросало в дрожь при виде фигуры, которая при нашем приближении оказывалась каким-нибудь знакомым фермером, соседом или слугой, и тогда я с трудом сдерживал смех. Однажды, когда мы в сумерках возвращались домой, он вдруг схватил меня за руку, показал в сторону сада за пастбищем и затем чуть ли не бегом бросился туда (а за ним — и его верный пес), словно вдогонку за чужаком, вторгшимся в его владения.

— Кто это был? — спросил потом я, и мистер Оук только мрачно покачал головой. Порой ранними осенними вечерами, когда по земле в парке стелился белый туман, а на оградах длинными черными цепочками сидели грачи, мне чудилось, что он вздрагивает при виде деревьев, кустов и силуэтов далеких хмелесушилок с коническими крышами и флюгерами над ними, похожими в сумеречном свете на насмешливо указывающие пальцы.

— Ваш муж болен, — решился я однажды заговорить об этом с миссис Оук, когда она позировала мне для сто тридцатого подготовительного этюда (дальше подготовительных этюдов дело у меня никак не шло). Она подняла свои красивые, широко открытые светлые глаза, и ее плечи, шея и изящная белокурая голова образовали при этом изысканную линию, которую я так тщетно стремился передать.

— Я этого не замечаю, — спокойно ответила она. — А если он болен, то почему он не съездит в город и не покажется врачу? Нет, это у него просто приступ мрачного настроения.

— Вам не следует поддразнивать его насчет Лавлока, — добавил я самым серьезным тоном. — Не то он совсем в него поверит.

— Почему бы и нет? Если он видит его, что ж, значит, видит. Он не единственный, кто его видел, — и на ее лице появилась загадочная полуулыбка, а взор привычно устремился вдаль, в неясное нечто.

Но состояние Оука все ухудшалось. Нервы у него совсем расшатались, как у истеричной женщины. Однажды вечером, когда мы с ним сидели одни в курительной комнате, он неожиданно начал сбивчиво рассказывать о своей жене, о том, как он еще ребенком познакомился с ней, как они потом учились в одной и той же школе танцев около Портленд-Плейс, как ее мать, жена его дяди, гостила с ней на Рождество в Оукхерсте, когда он приезжал домой на каникулы, как, наконец, тринадцать лет назад, когда ему было двадцать три, а ей восемнадцать, они поженились и как ужасно он переживал, когда при родах погиб их ребенок, а она была на грани смерти.

— Знаете, я тревожился не за ребенка, — сказал он взволнованно, — хотя теперь наш род окончится и Оукхерст перейдет к Кертисам. — Я тревожился только за Элис. — Невозможно было поверить, что вот этот бедолага, возбужденный, говорящий почти со слезами в голосе и на глазах, и есть тот спокойный, с иголочки одетый, безупречный молодой мужчина, бывший гвардеец, который пришел ко мне в студию пару месяцев назад.

Оук помолчал, уставив взгляд на ковер у себя под ногами, и вдруг заговорил едва слышным голосом:

— Если бы вы знали, как я любил Элис — как я до сих пор люблю ее. Я готов целовать землю, по которой она ступает. Я бы все отдал, а уж жизнь свою — когда угодно, за то, чтобы, пусть на пару минут, мне показалось, что она меня хоть самую малость любит, что она не презирает меня до глубины души! — и несчастный рассмеялся истерическим смехом, в котором слышались слезы. Затем он вдруг открыто расхохотался, воскликнув с совершенно не свойственной ему вульгарностью в тоне голоса:

— Черт возьми, старина, в каком же странном мире мы живем! — и, позвонив, попросил, чтобы принесли еще бренди с содовой, с которым он, как я заметил, начал в последнее время обращаться весьма вольно, хотя раньше был почти трезвенником — насколько это только возможно для хлебосольного помещика.

IX

Теперь до меня дошло, что Уильяма Оука мучит — пускай это кажется совершенно невероятным — ревность. Он прямо-таки безумно любил свою жену и безумно ее ревновал. Ревновал — но к кому? Вероятно, он бы и сам не смог сказать. Во-первых, — чтобы не оставалось ни малейшего подозрения, — безусловно, не ко мне. Не говоря уж о том, что миссис Оук проявляла ко мне лишь чуть больше интереса, чем к дворецкому или старшей горничной, сам Оук был, по-моему, таким человеком, которому глубоко отвратительно рисовать в своем воображении какой-либо конкретный предмет ревности, пусть даже ревность мало-помалу убивала его. Она оставалась смутным, всепроникающим, постоянно присутствующим чувством, мучительным сознанием того, что, тогда как он ее любит, она не ставит его ни в грош, и что все, с чем она соприкасается, будь то человек, вещь, дерево или камень, получает толику ее внимания, в котором отказано ему. Ревность вызывали в нем и странное выражение глаз миссис Оук, устремленных куда-то вдаль, и странная рассеянная улыбка, блуждавщая у нее на губах, в то время как его эти глаза не удостаивали взглядом, а губы — улыбкой.

Постепенно его нервозность, его настороженность, подозрительность, пугливость приняли определенную форму. Мистер Оук теперь все время упоминал о шагах или голосах, которые он слышал, о крадущихся тайком фигурах, которые ему виделись в доме. Стоило внезапно залаять одной из собак, как он нервно вскакивал. Он тщательнейшим образом почистил и зарядил все ружья и револьверы в своем кабинете и даже некоторые старинные охотничьи ружья и пистолеты в холле. Слуги и арендаторы полагали, что Оук из Оукхерста панически боится бродяг и грабителей. У миссис Оук все эти его странности вызывали лишь презрительную усмешку.

— Дорогой Уильям, — заметила она однажды, — те лица, что не дают тебе покоя, имеют такое же право ходить по коридорам, подниматься и спускаться по лестнице и бродить по дому, как ты или я. Они были здесь, по всей вероятности, задолго до нашего с тобой рождения, и твои нелепые представления о неприкосновенности частного жилища их ужасно забавляют.

— Наверное, ты станешь уверять меня, — сердито рассмеялся мистер Оук, — что это Лавлок — твой вечный Лавлок! Что это его шаги по гравию я слышу каждую ночь. Надо думать, это он имеет такое же право быть здесь, как ты и я! — И он стремительно вышел из комнаты.

— Все время Лавлок, Лавлок! Почему она вечно твердит о Лавлоке? — спросил у меня в тот вечер мистер Оук, внезапно вскинув на меня взгляд.

Я только рассмеялся.

— Наверное, потому, что на уме у нее та пьеса, — ответил я, — и еще потому, что она считает вас суеверным и любит поддразнивать вас.