Кровь и песок

22
18
20
22
24
26
28
30

– Пустяки, слегка задел рогом… Еще не родился бык, который убьет меня.

Но тут перед упоенным гордостью матадором возникло воспоминание о недавних страхах, и, уловив промелькнувшую в глазах Насионаля насмешку, он прибавил:

– Со мной это бывает только перед выходом на арену… Так, что-то вроде головокружения, точно у женщины. А знаешь, ты прав, Себастьян. Как ты говоришь? Бог и природа? Правильно, богу и природе нечего лезть в дела тореро. Каждый выпутывается как может, благодаря собственной ловкости или смелости, а советы небесные или земные нам ни к чему… У тебя хорошая голова, Себастьян; тебе надо бы учиться.

И, полный радостного оптимизма, он смотрел на бандерильеро как на мудреца, позабыв о насмешках, которыми всегда встречал его непонятные рассуждения.

В вестибюле отеля толпилось множество поклонников, жаждущих обнять матадора. Они превозносили его подвиги, приукрашенные до неузнаваемости за то время, пока рассказ о них дошел от цирка до отеля. Наверху, в комнате Гальярдо, было полно друзей. Все эти сеньоры говорили ему «ты» и, подражая простой речи пастухов и скотоводов, восклицали, хлопая его по плечу:

– Эх, хорош же ты был… Ну и хорош!

Выйдя вместе с Гарабато в коридор, Гальярдо избавился от восторженных почитателей.

– Надо послать телеграмму домой. Ты знаешь как: «Все в порядке».

Гарабато воспротивился: он должен помочь маэстро раздеться. Телеграмму пошлет кто-нибудь из прислуги.

– Нет, я хочу, чтобы ты сам. Я подожду… И отправь еще одну. Ты знаешь кому: этой сеньоре, донье Соль… Тоже: «Все в порядке».

II

Когда у сеньоры Ангустиас умер муж, известный башмачник Хуан Гальярдо, занимавшийся своим ремеслом в одном из подъездов предместья Ферия, она долго и безутешно плакала, как полагается вдове в подобных случаях; а в глубине ее души рождалась между тем радость человека, который после долгого пути может наконец скинуть со своих плеч тяжелое бремя.

– Бедняжка мой, родненький! Царствие тебе небесное! Такой добрый! Такой работящий!

За двадцать лет совместной жизни супруг не причинил ей иных огорчений, кроме тех, что безропотно сносили все женщины предместья. Из трех песет, которые ему случалось заработать в день, башмачник одну отдавал жене на содержание дома, а две оставлял на свои личные расходы: хочешь не хочешь, а надо же ответить на «угощение» друзей, которые приглашали его распить стаканчик вина. Лучше андалузских вин, как известно, на всем свете не сыщешь, но и цена на них изрядная. Бой быков тоже нельзя пропустить. Если ж не пить вина и не ходить на корриды, так и жить не стоит.

Вот почему сеньоре Ангустиас приходилось изворачиваться и прибегать ко всяческим уловкам, чтобы прокормить двоих детей – Энкарнасьон и Хуанильо. Она работала поденщицей в зажиточных домах предместья, шила на соседок, занималась перепродажей одежды и драгоценностей по поручению знакомой старьевщицы и набивала сигареты, как в былые дни, когда влюбленный и нежный жених поджидал ее у ворот табачной фабрики, где она работала в юности.

Сеньора Ангустиас не могла пожаловаться на измены мужа или на грубое отношение. По субботам, когда пьяный башмачник, поддерживаемый приятелями, возвращался поздней ночью домой, он бывал необыкновенно весел и нежен. Сеньоре Ангустиас приходилось силой вталкивать мужа в дом, а он, упираясь, затягивал на пороге любовную песню в честь своей дородной супруги и бил в такт руками. Когда же, бывало, дверь захлопнется, лишив соседей забавного зрелища, и «сеньо» Хуан в порыве пьяного умиления подойдет к кроватке малышей, чтобы облобызать их, обильно поливая слезами детские личики, и снова затянет серенаду в честь сеньоры Ангустиас, – оле! первой красотки в мире! – добрая женщина, сменив гнев на милость, рассмеется и примется раздевать пьянчугу, словно больного ребенка.

Других грехов за беднягой не числилось. Ни женщин, ни карт – ни-ни! Его эгоизм, выражавшийся в стремлении хорошо одеваться, в то время как семья ходила в лохмотьях, и несправедливое распределение заработка сторицей возмещались порывами великодушия. Сеньора Ангустиас с гордостью вспоминала, как в дни больших праздников она, по просьбе мужа, наряжалась в свою подвенечную мантилью из манильских кружев и, послав детей вперед, выступала рядом с сеньором Хуаном, который, в белой кордовской шляпе, помахивая тростью с серебряным набалдашником, прогуливался с семьей по аллее Делисиас, ни в чем не уступая какому-нибудь торговцу с улицы Сьерпес. В день общедоступной корриды щедрый муж, прежде чем отправиться в цирк, угощал жену мансанильей[12] в кафе на улице Кампана или на Новой площади. Эти счастливые минуты сохранились в памяти бедной женщины как далекое приятное воспоминание.

Сеньор Хуан заболел чахоткой, и в течение двух лет жене приходилось ухаживать за ним, всячески изощряясь, чтобы возместить потерю той песеты, которую сапожник уделял семье. Бедняга кончил свои дни в больнице, покорный судьбе, верный убеждению, что жизнь без мансанильи и боя быков ничего не стоит. Последний взгляд умирающего был с любовью и благодарностью обращен к жене, словно он желал еще раз сказать глазами: «Оле! первая красотка в мире!»

После смерти мужа положение сеньоры Ангустиас не ухудшилось, скорее наоборот – она с облегчением вздохнула, освободившись от бремени, тяготившего ее больше, чем вся семья. Обладая энергичным и решительным характером, она без долгих раздумий определила будущее своих детей. Энкарнасьон минуло к тому времени семнадцать лет, и матери, с помощью подруг ее юности, успевших стать мастерицами, удалось пристроить дочь на табачную фабрику. Сыну, который присмотрелся к работе отца, вертясь с малых лет в его тесной мастерской, предстояло по воле сеньоры Ангустиас стать сапожником. Взяв Хуанильо из школы, где к двенадцати годам мальчик выучился с грехом пополам читать и писать, мать отдала его в ученье к одному из лучших башмачников Севильи.

Но тут-то и начались страдания бедной женщины.