Варшава в 1794 году (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

Значительное число русских военнопленных, видимо, генерал Милашевич и иные офицеры, забранные в ночь 18 апреля, находилось тут также запертыми. Можно себе представить испуг этих людей, слушающих издалека крики одичалого народа. Бледные лица выглядывали сквозь окна.

В минуты, когда на улицах наиболее запальчиво выкрикивали, я увидел нескольких мещан и военных, подступающих под окна русских узников, с которыми обходились с наибольшей человечностью, можно сказать, с эгоистичной вежливостью и пониманием их несчастного положения.

– Паны, – воскликнул в окна мещанин, – от имени тех, которые меня сопровождают, мы пришли сюда специально, чтобы вас успокоить. То, что вы слышите, этот шум и эта ярость, ничуть вас не касаются. Наши несчастные домашние дела с предателями родины окончены. Мы бились с вами на плацу, добиваясь принадлежащей нам свободы; вы исполнили солдатский долг, мы вас уважаем и не допустим, чтобы у кого-нибудь волос упал с головы. Ваша целость есть нашей честью. Вы безоружные. Мы не имеем к вам ничего – не бойтесь и не тревожьтесь.

Русские повылезали из окон, слушая, несколько подало нам руки – сцена была волнительная. Один из них сказал, что верит в честь поляков. Ему ответили криком… и так окончился эпизод этой ночи, памятной для меня.

Я побежал к моим старикам, дабы и их немного успокоить, так как чувствовал, что и они, должно быть, тревожатся. Помимо камергера, я застал некоего Дрогомирского, человека, ни занятия которого, ни состояния, ни убеждения я никогда узнать не мог. Он постоянно суетился, бывал всюду, говорил много, спрашивал ещё больше. Я считал его очень подозрительным, потому что показывался и исчезал. Знал несколько языков, ведал обо всём и знал весь свет и со всем светом был в хороших отношениях. Выдавал себя за какого-то купца, но чем именно торговал, никогда того не открывал. Была это фигура сухая, длинная, в немецкой одежде, с косичкой, скромно убранная. Манькевичи приглашали его охотно, потому что слухи им вытрясал, как из рукава.

Когда я показался на пороге, а практически целый день меня дома не было, все начали забрасывать вопросами.

Мне было нелегко отвечать.

Дрогомирский, которого после апрельских дней я встретил первый раз, начал меня поздравлять с ранами и мужеством – дедушка дополнил реляции.

Я дал им наивернейший отчёт о том, что видел и слышал.

Старик был испуганным, в его убеждении неразбериха должна была быть началом действий неприятеля, который, несомненно, ночью ей воспользуется, захватит и вырежет Варшаву. Если бы я над этим смеялся, Манькевич разгневался бы…

Начали спрашивать, расходится ли люд.

– Не думает, – сказал я, – множатся на улицах толпы и становятся всё более грозными… а когда раз пошло против предателей, а ночью все коровы чёрные, может достаться самым невинным.

Дрогомирский, казалось, сомневается в правде моих слов.

– Знаете, господа, что? – воскликнул он. – Уважаемый юноша немного горячо эти вещи судит и видит. Пойду я, ничего со мной не станет, рассмотрю положение и вернусь с реляцией, если вы скоро спать не пойдёте.

– А кто бы думал о сне! – крикнул Манькевич. – Хорош сон, когда под окнами такой вой, что до мозга костей пронимает. Идите, ваша милость, и возвращайтесь…

Камергер остался. Тысячи эпизодов этого дня были на площади. Все согласились на то, что всю беду наделал слуга Анквича, который в миле от Варшавы подпалил набатный столб, рассчитывая на то, что в переполохе спасёт пана. Он, Ожаровский и иные имели приготовленных коней недалеко от арсенала.

Мы сидели так почти до полуночи, когда Дрогомирский вернулся – имел испуганную мину и бледное лицо. Сел, чтобы отдышаться.

Не скоро мы допросились от него новостей.

– На самом деле, – сказал он, подумав, – грозные вещи стоят. Люд блуждает по улицам, крики, вооружённые банды ходят… и вроде бы… вроде бы… но что же тут скрывать… ночью при факелах ставят виселицы.

Манькевич побледнел.