Собачий род

22
18
20
22
24
26
28
30

Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжими. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители начали есть собак, а когда собаки перевелись — прочую мелкую живность. И даже крысы — слышь! — побежали от такой напасти из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.

А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замёрзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли — большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали и по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки — волками.

Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах раздавался сатанинский вой: это собаки-людоеды пировали.

В деревнях жить ещё можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, что удумают, какую заразу принесут? Не взбесятся ли и пока ещё мирные деревенские Каквасы и Запираи?..

* * *

…В глухую ночь появился в деревне человек. На нём были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шёл он по-звериному, чуть ли не на четвереньках: припадая на руки.

Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.

У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.

Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжёлую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрёну.

…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.

— Чего так долго-то? — спросила Матрёна — тёплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.

Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрёну по щеке.

— Ладно, будет тебе… Завтра вставать рано, — зевнула она и отвернулась к стене.

Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая — тёплая, человечья, — погладила Матрёну по круглому горячему заду.

— Опять? — Матрёна повернулась. — Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!

Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.

А потом Матрёна уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила её по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрёна спала, причмокивая во сне, в котором её Николай был царским сыном, заместо юродивого царевича Алексашки, и ласково смотрел на неё, и повторял не своим — чужим, толстым голосом: "Матрёнушка, сыночка мне роди… Матрёнушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернётся зверем вольным лесным и пойдёт в поля, в лес, и всё зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь его — вернётся. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…".

* * *

В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого ещё не было — словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.

И вдруг стихло.