Невозвращенец. Приговоренный. Беглец

22
18
20
22
24
26
28
30

Но заснуть, оставшись один, он уже не смог. И не потому, что налет бандитов напугал его, к такого рода происшествиям он был готов, поезда постоянно пытались грабить – нет, сон отступил, вытесненный привычными мыслями о неискупимой его вине… Он снова взялся править речь.

«…на дурно возделанной почве. Как и прежде не раз бывало, Россия попыталась перепрыгнуть в будущее прямо из прошлого через настоящее, и снова от этого тяжкого прыжка содрогнулся мир. Но теперь и сам этот мир, мир, созданный безгранично распространившейся европейской цивилизацией, был не так устойчив, как за сто лет до того, и новая российская революция стала первым камешком лавины. Все обрушилось, а когда рассеялась пыль и взору открылись обломки американо-европейского общего дома, на горизонте встали дворцы и храмы Востока и Юга. Жизнь ушла в Пекин, в Кабул, в Манделатаун, в Медельину… А нам осталось рыться среди битых идеологических камней, искать хоть что-нибудь, чем можно замостить дорогу в тупик нашей истории…»

В конце концов, подумал он, это просто мания величия в самой тяжелой форме – казнить себя за то, что события совпали с твоей выдумкой. Но даже если и не мания, а действительно… Ведь коли так рассуждать, то и Ньютон виноват в смерти всех людей, на голову которых свалились кирпичи, а не яблоки!

Сравнение казалось остроумным секунду, потом в нем обнаружилась заурядная наглость.

Он вписал несколько фраз и долго смотрел на них, постепенно отвлекаясь от смысла. Накопившийся недосып давал себя знать, и время от времени он впадал в оцепенение – не спал, но и не совсем бодрствовал.

«…тупик истории.

Что же должен чувствовать человек, проговорившийся о своем предчувствии катастрофы? Неужто лишь гордость угадавшего, профессиональное удовлетворение экстраполятора? Нет, отвечаю я себе сегодня, еще и вину, и стыд, вину и стыд тем большие, чем меньше упреков слышится от окружающих, чем выше общественная оценка сделанного…»

Он все же снова ненадолго уснул.

Теперь они уже подъезжали к Минску. Иногда, как тень дистрофика, уплывала за окном в покидаемое пространство нищая серая деревня, без людей и скота – народ давно переселился помирать в лесные землянки, куда не доставала «атецкая» рука власти.

И только стая диких слепых собак, каждая с небольшую лошадь, распространяя зеленое сияние, проносилась по пыльной улице, тридцатое поколение шариков и полканов восемьдесят шестого года…

14

Он просыпался, пил что-то, не замечая, ел… слушал дальнюю артиллерийскую канонаду… опять дремал… смотрел в окно на руины городов, на танковую колонну, ползущую параллельно рельсам по реке грязи, которая когда-то, вероятно, была приличной дорогой… А поезд летел дальше, через разбойную, давно уже вовсе не управляемую Польшу, несся под быстро ветшающей унылой Варшавой, изгибаясь длинной дугой, будто проверяя, не потерян ли хвост, поворачивал к югу…

15

«…оценка. И потому я не только благодарю членов комитета и Ваше Величество; благодарю всех коллег, кто сделал не меньше, а многие, очень многие и больше моего, и на чьих трудах я учился; благодарю всех, кто сегодня поздравляет меня – не только выражаю глубокую благодарность всем, среди кого жил и живу в данный мне срок, но и прошу у всех прощения.

Пожалуй, даже прежде всего прошу прощения.

Простите меня.

Спасибо».

Он замолчал и тут же почувствовал, как душит стоячий воротничок рубашки и режет сзади шею застежка галстука-бабочки. Сняв запотевшие почему-то очки, сминая белый уголок шелкового платка, сунул их в нагрудный карман фрака и глянул в зал. Первый ряд кресел расплывался, он разглядел лишь королевский мундир и какое-то крупное, смутно знакомое лицо, а дальше простиралась пестрая тьма.

Синхронисты закончили перевод последних, неожиданных для них, не вписанных заранее в текст фраз. И после десятисекундной тишины цветная тьма зашумела, будто ночное море, и плеск становился все громче…

16