Невозвращенец. Приговоренный. Беглец

22
18
20
22
24
26
28
30

Ужин заказали не слишком обильный – оказывается, у Н-ева, как и у меня, совсем испортился аппетит, ест мало и без всякой радости, совершенно все равно что. Так что спросили только закусок и по телячьей котлете, бутылку красного удельного (а уж уделов-то нет!), ну и водки по рюмке, другой, третьей – сразу, чтобы после служебного дня отпустило.

Любопытный Н-ев человек. Знаю я его двадцать с лишним лет, как пришел на службу в банк. Он вызывает у меня симпатию, однако я отчетливо вижу в его личности некоторые черты не совсем привлекательные, хотя и не отталкивающие, поскольку ни для кого не вредные.

Он бесспорно умен, и даже очень умен. Судит о жизни и людях ясно, резко, при этом всегда снисходителен, потому что не обольщается. Видит все, как есть, от этого извиняет почти все, кроме самой очевидной непорядочности, которой сторонится, но если нет выхода, кроме как сказать прямо резкость, – скажет. Такое поведение, особенно снисходительное отношение к слабостям, позволяет мне мысленно обвинять его в цинизме, но это обвинение мне представляется в нынешние времена не слишком серьезным. От цинизма никому никакого вреда нет, напротив, цинизм есть оборотная сторона ума и терпимости, ее, то есть терпимости, теория. Как же не быть циником, если признавать греховность человеческую естественной? А что она естественна с адамовых времен, так это мы не сами придумали…

Словом, я цинизм Н-ева вижу, но строго не сужу, не мне судить. Я с ним почти во всех мнениях согласен (или он со мной?), только он более склонен надеяться на благополучный исход, чем я. Даже в нынешние и на его взгляд ужасные времена его не оставляет надежда, что все как-нибудь повернется к лучшему. Если же я привожу неопровержимые доказательства скорого светопреставления, на какие доказательства я большой, по общему мнению, мастер, то он заключает просто: «Ну вы правы, да слава Богу, что нам уж недолго мучиться, а дети молодые, сил много, справятся». При этом он сам моложе меня на два года.

Такая, относительно моей мрачности, легкость в отношении к событиям объясняется, я думаю, сравнением обстоятельств его и моей жизни. Женат он на очень богатой женщине из хорошего купеческого рода, так что не только его доходы составляют основу существования, а ее дома по всей Москве и капитал, хранящийся в самых крепких банках Европы и даже Америки. Что не мешает Н-еву быть заметно прижимистым… Две дочери-погодки, семнадцати и шестнадцати лет, еще в гимназии. Семья крепкая, несмотря на то, что супруга, носящая явные следы большой красоты, взбалмошна и по теперешнему купеческому обычаю меценатствует направо и налево, устроила у себя салон, где принимает богему и даже модных политических шутов. Из-за этого у них бывают споры и настоящие ссоры, поскольку Н-ев эту сволочь так же презирает, как я. Но очевидно, что Н-ев все еще в жену влюблен, и потому они быстро примиряются в любом случае.

Не понимаю, зачем он продолжает служить, вместо того чтобы уже давно обратить все имущество в деньги и увезти семейство в какую-нибудь Швецию или еще дальше. При настоящих деньгах это не было бы трудно, нашелся бы какой-нибудь тайный путь. Тем более удивительна его нерешительность, что он постоянно говорит о желании бегства, мы и в этом с ним сходимся, он и желательное убежище называл уже не раз – именно Швецию. Но не пытается даже… Остается допустить одно: не хочет, пока возможно, покидать Россию, к которой мы оба питаем ту самую «странную любовь». Пока возможно… А кто знает, возможно ли пока или уже поздно?

Просидели мы в ресторанчике до восьми часов вечера. Обо всем переговорили – и о делах банка, согласившись, что в последние дни стало заметно преимущество тех, кто берет со счетов и даже вовсе их закрывает, перед вкладывающими, и о всеобщей свистопляске, постоянном уличном разбое, распаде армии и бессовестном «братании», о безвластии, в котором все большую силу забирают совершенно уголовные Советы рабочих и солдат, где верховодят социалисты-революционеры и какие-то вовсе авантюристы, называющие себя «большевиками», даже о погоде, которая позавчера устроила тоже «свержение проклятого режима» – на Николая весеннего был снегопад и ветер такой, что телеграфные столбы валил… Говорили, плакались друг другу, не решили, конечно, не только мировых и российских проблем, но и даже не договорились, следует ли немедленно обратить внимание М-ина на опасное оживление расходных операций. Вроде бы и следует, а, с другой стороны, он разве сам не видит? И что мы ему предложим – немедленное банкротство? Надо бы еще подумать…

Рассчитались после долгого ожидания – официанты бастуют, повара и женская прислуга, говорят, тоже, так что не совсем понятно, кто нам котлеты жарил и тарелки мыл. А подавал и деньги получал какой-то солидный господин, по виду хозяин. Неловко было на чай ему давать, но взял с поклоном.

Пошли на Театральную извозчиков нанимать, мне – к вокзалу, Н-еву – на Остоженку. И как раз напротив Благородного собрания дорогу перегородили двое очевидных хитровцев – оборванные, распахнутые, пьяноватые и наглые. Раньше в таком приличном месте их встретить было ни в какое время невозможно, а теперь чего удивляться… Все, что было в обществе дрянного, поднялось со «дна», одних дезертиров газеты считают до полутора миллионов, а сколько уголовных из тюрем сбежало! Мы и не удивились, но оба – я почувствовал, что и Н-ев тоже – порядочно перепугались. Те двое, на счастье, были без ножей в руках, но кто ж знает, что у них в карманах, да и драться с ними двум приличным господам в весенних пальто и круглых шляпах неловко… Фонари горели через один, и народу в этом самом оживленном по вечерам месте было немного, представления в театрах только начались.

«Поделитесь, господа, табаком», сказал один из бродяг грубо, резким треснутым голосом и глядя поверх наших голов. Я достал почти полную коробку хороших папирос, которые, купив гильзы и асмоловский табак в Столешникове, сам набиваю, и протянул ему всю коробку со словами «кури, братец, в удовольствие». Тут была моя ошибка: дать надо было рукою две папиросы и не говорить ничего. И ведь вот понимаю я это, пусть немного, но зная характер народа, а не вспомнил… Другой оборванец, не тот, который просил, взял коробку и сунул ее за пазуху рубахи. А тот, который просил, перевел взгляд ниже и, упершись глазами в глаза Н-ева, сказал: «А ты, товарищ, что дашь?» Тыкание, «товарищ» и прямой вопрос «что дашь» уже предвещали более серьезные неприятности, чем потеря коробки папирос.

Но Н-ев оказался тут молодцом. Он порылся в кармане редингота, вытащил две или три рублевых бумажки вместе с монетами и все это из своей горсти, не глядя, высыпал просившему, который механически подставил обе ладони ковшиком. А Н-ев слегка тронул его за плечо, отодвинув с дороги, другой рукою взял меня под локоть и в два шага вытащил на Театральную, где ярче светили фонари, ожидала седоков толпа извозчиков, занявшая весь проезд, и даже ходил какой-то странный полицейский – с шашкой и большой револьверной кобурой, в шинели городового, но в студенческой фуражке без кокарды.

Здесь мы с Н-евым выкурили, чтобы вернуться в равновесие, по маленькой голландской сигарке, которые он всегда курит, и, взяв извозчиков, простились. В одиннадцатом часу я был уже дома, отпустил спать кухарку, которая ждала меня с ужином, и вот теперь заканчиваю записывать приключение, которых пока со мною по нынешним временам бывает немного – не сглазить бы. Хочется выпить перед сном рюмку, поскольку не могу, как всегда, никак закончить, начавши, но постараюсь воздержаться.

12 мая

Сегодня с утра, когда я пил (конечно же, холодный) кофе, вошел в столовую дворник. Сразу же распространился запах с утра поработавшего физическим трудом человека – пота и свежести в одно время. Он встал возле двери и молчал. «Что-нибудь стряслось, Матвей», спросил я, «что ты хочешь сказать?» Помолчав еще минуту, он пробормотал что-то почти неслышное, я переспросил и услышал вот что: «Надо мне, барин, ехать домой». Я не сразу понял смысл его слов, но на последующие мои вопросы он только повторял все то же «ехать домой». В конце концов я уяснил, что он собрался уйти от нас и вернуться в свою рязанскую деревню, где не был, я думаю, лет тридцать. Поначалу все мои попытки понять, почему и зачем он принял такое решение, не привели ни к какому результату, Матвей только твердил одно и то же «надо ехать домой». Но все ж таки, окольными вопросами, мне удалось добыть из него короткий рассказ: в деревне все родственники померли, осталась хорошая изба и хозяйство с двумя коровами, за которыми пока смотрит по доброте соседская баба, так что надо ехать и вступать в права наследования.

Признаюсь, я обрадовался. Одним подопечным у меня станет меньше, при этом он уйдет не в нищету, а во вполне достаточную жизнь, так что совесть моя будет чиста, а забот уменьшится. Идет лето, печей топить не надо, двор, конечно, зарастет бурьяном и придет вообще в беспорядок, так и Бог с ним, не до благоустройства. А к зиме, к холодам и снегу, как-нибудь положение образуется, найду другого дворника, если еще будет требоваться. До новой зимы еще дожить надо…

Жалованье я ему не задолжал, но на прощание и в благодарность за десятилетнюю службу дал триста рублей, заботливо отсчитав пятерками для его удобства. По нынешним ценам за дворницкую работу это немного… Он поклонился, я неожиданно для себя самого его обнял. Кончается жизнь, вот часть ее уже кончилась… Жене он, сколько я смог понять, сказал о своем решении еще вчера днем. Видимо, она не слишком огорчилась, во всяком случае легла вечером спать, не дождавшись меня, чтобы предупредить и обсудить положение, и сегодня утром раньше моего отбытия на станцию из спальни не вышла. Покинул нас Матвей уже в мое отсутствие.

По дороге в Москву размышлял, сможем ли мы обойтись одной горничной, если я решусь рассчитать и кухарку. Можно было бы положить ее работу на горничную, платя той еще половину кухаркиных денег, по нынешним безработным временам она, должно быть, согласилась бы. Но куда пойдет кухарка, которая прослужила у нас тоже полтора десятка лет и состарилась у плиты? Она, сколько я знаю, вовсе одинока. В богадельню? Так ведь и там места, верно, не найдется… А кухарки сейчас и молодые, и сильные вряд ли нарасхват.

Впрочем, покуда еще у нас до прямой нужды не дошло, так что вовсе без прислуги оставаться рано.

День в службе прошел быстро, некогда было дух перевести, не то что размышлениям предаваться. Банковское дело, еще недавно никак не страдавшее от окружающего безобразия, на глазах расстраивается, полагаю, что и у других дела не лучше нашего: вкладчики выбирают все подчистую, при этом требуют золотых десяток и ропщут, когда мы отказываем, – мол, не можете золотом выдавать, так объявляйтесь банкротами. А золото мы норовим отправить в подвал, в собственную наличность, а оттуда берем для необходимых расчетов процентные бумаги и ассигнации. В сущности, мошенничество… Впервые в своей деятельности чувствую себя шулером.

Погоды стоят грустные и светлые – прозрачные дождики и тепло, но не слишком. Гроз нету.

Сейчас не стану пить водки на ночь, а выпью всегда имеющийся у нас в наличии отвар пустырника, который употребляет жена, отчего и проводит в спальне половину суток – дремлет, просыпается, снова дремлет… Завидовать тут нет настоящих причин, но я завидую. После пустырника, возможно, и я сегодня высплюсь. Устал.