Честно говоря, я могла бы к этому моменту иметь с десяток детей, отцами которых были бы мужчины, уверенные, будто у меня «все схвачено». Ни один не сделал ничего, чтобы предотвратить наступление беременности. Некоторые, возможно, даже не помнят моего имени. А тем временем мужчина, с кем я действительно хотела завести ребенка, по-прежнему встречал мои ненавязчивые намеки, раздражительные вопросы, периодические эмоциональные вспышки тяжелым занавесом пассивности, нерешительности или откровенного отказа.
Не готов. Не уверен. Неподходящее время.
И хотя я знала, что он во многих отношениях прав: мы оба, как предполагалось, начинали новую карьеру, жили в арендованной квартире с соседями, были вместе чуть больше года, – все аргументы больше не имели для меня особого значения. Мой эмоциональный мозг обладал собственной логикой и давил его доводы как слон, севший на апельсин.
Когда я шла пешком домой из той клиники, ведя рядом велосипед, я была удручена как никогда. Я проходила мимо рабочих – здоровяков в спецодежде и тяжелых сапожищах, буривших асфальт и выдиравших из земли трубы. И вдруг с такой силой, какой я сама в себе не подозревала, захотелось подойти к одному из них, ткнуться лицом в грудь и пожаловаться на то, как мне грустно. Я хотела рассказать этому мужчине – незнакомцу, стереотипному самцу из книжек с картинками, – что мое влагалище кровоточит, что у меня болит желудок, что я хочу ребенка, а бойфренд говорит, что у меня его не будет. Я хотела, чтобы он сгреб меня в объятия, пахнущие битумом, машинным маслом, потом, табаком и луком, и сказал, что все будет хорошо.
Я простояла там, наверное, секунд двадцать, пялясь в зияющую яму в дороге, из которой торчали куски металла и комья земли, а потом схватилась за руль велосипеда и продолжила путь домой, едва переставляя ноги.
Мне потребовался еще месяц, чтобы собраться с силами и, наконец, сказать Нику о желании удалить спираль. Вон ее, вон! Я сидела на краешке дивана, не дыша, вся на нервах, дожидаясь ответа. Я брала власть над своим телом; я просила о том, чего хотела. Я поднимала этот вопрос единственным способом, какой был мне известен, и это приводило меня в абсолютный ужас. Он согласился, и голос при этом почти не изменился. Я не могла поверить: я тут сижу, завязываюсь в узлы из-за решения, к которому он явно, очевидно и полностью готов! И вот наступил следующий месяц. Я записалась на удаление новой спирали. И Ник спросил, начнем мы пользоваться презервативами или я собираюсь принимать таблетки. Мне показалось, что кости превратились в свинец. Он не понял. Он вообще ничего не понял. Когда я сказала, что собираюсь удалить спираль, я имела в виду, что хочу начать попытки зачать ребенка. А Ник услышал только, что я выну спираль. И ничего больше. После стольких лет хождения по одним и тем же граблям я думала, что, наконец, внятно изложила свое дело, заявила претензию и получила мужчину, которого люблю, чтобы он пошел вместе со мной по судьбоносному пути. Но, оказывается, единственное, что я сделала, – это оставила на тех же граблях пару новых отпечатков подошв. Некоторые мужчины, даже если сунуть им под нос факт, что женщина удаляет все преграды к собственной фертильности, по-прежнему (и как только им это удается?) уверены: беременность – это теоретическая абстракция, а не повод задуматься здесь и сейчас.
Еще четыре сводящих с ума недели без секса мы разговаривали, спорили, терлись друг о друга, как галька в прибое, бьющем в один и тот же непроходимый участок берега снова, и снова, и снова. Он был не готов. Я была готова. Он хотел подождать. Я не хотела рисковать, соглашаясь ждать. У него не было работы. Я не знала, сколько яйцеклеток у меня осталось. Он не был уверен, что понимает, как быть отцом. Я знала, что из него получится замечательный отец. Он был не готов. У меня заканчивалось время. Он хотел подождать. Я больше ждать не могла. Он просил меня дожидаться чего-то неосязаемого, эфемерного и бесплотного, некоего чувства; ждать, пока он почувствует себя готовым. Но в своем теле я сражалась с материальной, кровавой правдой: каждый месяц еще одна яйцеклетка выпадает из меня, и если не начать шевелиться, да поскорее, я могу безвозвратно упустить свой шанс.
Старая шутка мамы набила мне оскомину: если бы мы дожидались, пока мужчины будут готовы завести детей, человеческий род вымер бы за одно поколение.
Разумеется, я подхожу к вопросу контрацепции как женщина, всегда представлявшая, даже надеявшаяся когда-нибудь родить ребенка. Для меня мужчины были источником возможности (т. е. спермы), но одновременно и препятствием к этому стремлению (т. е. никогда не были готовы иметь детей).
У моей подруги Терри Уайт ситуация обратная. До встречи с нынешним партнером она всегда знала, что не хочет детей, ей не нужно беременеть, у нее нет сильного желания быть матерью. И все равно мужчины в ее жизни обвиняли ее и нападали за то, что она – этакая огромная пульсирующая утроба, отчаянно жаждущая украсть их сперму и заодно свободу.
– Мы всю жизнь уклоняемся от беременности, пытаясь не пускать мужскую сперму в свое влагалище, поскольку знаем: если забеременеем раньше, чем они захотят, это будет наша вина, – сказала она, и черные, как крыло летучей мыши, глаза едва не выкатываются из глазниц, выражая отчаяние и презрение. – Когда я впервые забеременела, у меня была очень хорошая работа, и я твердо решила стать редактором до того, как мне исполнится тридцать. Но мужик, от которого я залетела, решил, – посовещавшись с приятелями, – что я сделала это нарочно. Он был в ярости. Говорил, что я сделала это, чтобы поймать его в ловушку. Я спросила: «В ловушку чего? Этого утомительного спора?»
Обожаю Терри! Даже если последовательно и конкретно утверждать обратное, как она делала всю жизнь, многих мужчин, похоже, терзает остаточный страх, что женщины, в которых они хотят сунуть член, отчаянно жаждут детей, обладают полным контролем над своей фертильностью и каким-то образом сговариваются со своими скрытными и зловещими утробами, чтобы забеременеть. И не важно, что эти мужчины уделяют примерно столько же внимания контролю над собственной спермой, сколько мартышка, кидающаяся арахисом с башни. И не важно, что они буквально ничего не делают, чтобы не дать случиться беременности.
Однажды днем я подошла к газетному ларьку в начале нашей улицы, чтобы купить марку. Шаркая мимо пыльных поздравительных открыток, пакетиков с чипсами по 10 пенсов и линялых пластиковых игрушек, я наткнулась на набор карточек с буквами алфавита, отпечатанных на плотной коричневой бумаге, задвинутый в самый дальний угол полки с канцелярскими принадлежностями. Им, должно быть, лет не меньше, чем мне. Стоили они 3 фунта 99 пенсов и были такими же «динозаврами», как рожок для уха. Я принесла их домой и под каждой буквой написала короткий параграф о том, почему люблю Ника и хочу, чтобы он был отцом моего ребенка. На листе картографической бумаги, купленном в Берлине, написала ему письмо, подробно расписав по пунктам, почему уверена, что он будет замечательным отцом. На листе миллиметровой бумаги, купленной ради этой цели за немалую цену в канцелярском магазине рядом с домом, где прошло его детство, я составила огромный список причин, которые давали мне основание быть уверенной, что мы готовы родить ребенка.
В тот же вечер я вручила ему этот ворох бумаг, как только он пришел домой. Перед лицом его флегматичного, физически ощутимого нежелания я впала в своего рода бумажную ярость, швыряясь словами, аргументами, объяснениями и письменными материалами в надежде, что он, наконец, прислушается к логике. Моей логике. Он все прочел. Вздохнул. Сказал, что не готов. Я чувствовала себя как оса в коконе из пережеванной бумаги, бегающая отчаянными кругами, пытающаяся построить что-то из ничего.
В итоге я сломалась. Хрустнула. Треснула, как яйцо под сапогом. Я села на кровать, освещенную только галогеновыми фонарями за окном, и разрыдалась. Я попросила Ника представить, каково это – когда человек, которого ты любишь больше всех на свете, отказывает тебе в единственном, чего ты хочешь больше самой жизни. Когда твою жизнь ставит на паузу чужая неуверенность. Когда от тебя требуют перевести тело в режим ожидания, зная, что время кончится, поскольку другой человек не желает думать об этом прямо сейчас. Я умоляла. Я плакала. Я роняла голову ему на колени и молила позволить мне попытаться забеременеть, посмотреть, что будет. По крайней мере, дать шанс потерпеть неудачу. Рыдая и орошая его ноги слезами, я говорила, что во мне сидит кусок металла, которого я больше не хочу, который на самом деле не дает мне получить желаемое, и все только потому, что Ник хочет еще какое-то время не думать о детях. Что он заставляет меня поставить мои чувства на паузу в угоду его чувствам. Голосом столь же сорванным, сколь и бешеным, я объясняла, как представляла, что у меня будет ребенок, еще в свои восемь, семь или шесть лет, а может, и раньше. Можешь себе представить, говорила я, как это – хотеть какой-то вещи с тех пор, как ты был крохотным мальчиком в пижамке с символикой «Арсенала», и по сей день? Можешь представить, как находишь идеального человека, с которым эта вещь могла бы стать реальностью? А потом вообразить, что твой идеальный человек целый год уклоняется от обсуждения этого вопроса, игнорирует его или говорит, что хочет отложить его обсуждение, возможно, на неопределенный срок? Что он об этом не думал, не вполне понимает, что это означает, и не знает, будет ли когда-нибудь готов?
Между судорожными глотками воздуха и всхлипами я говорила, что больше не хочу носить этот блок, этот стопор, эту петлю из проволоки, которая делает меня искусственно бесплодной. Я хочу ребенка. Я хочу его ребенка. Я знаю, из него получится великолепный отец, вместе мы будем хорошими родителями. Я люблю его и прихожу в ужас от того, что любовь к нему может заставить меня упустить свой шанс. У меня нет столько времени, сколько у других женщин, – возможно, в запасе осталось всего шесть, может быть, семь фертильных лет; возможно, чтобы забеременеть, понадобятся годы. Если я буду ждать, пока он почувствует себя готовым, окажется слишком поздно. Ему страшно попытаться, а мне страшно ждать.
Нет необходимости говорить, что это только моя версия событий – крайне специфичная, личная и субъективная, если уж на то пошло.
Я была в разгаре «годов паники» и, друзья мои, паниковала. Разговаривая с Ником сегодня, мне гораздо легче увидеть те мучительные недели с его точки зрения. Оказывается, все то время, пока я выедала ему мозг, умоляя, взывая, ярясь, он пытался рассчитать практические аспекты рождения ребенка: есть ли у нас сбережения, как он будет управляться одновременно со сменой профессии и новорожденным, сможет ли уделять достаточно времени учебе, если придется спать всего по четыре часа в сутки, на что мы будем жить в этот год, где будем спать? Со временем, по мере того как эти вопросы начнут решаться, он хотел найти способ подойти к этой теме так, чтобы не было впечатления, будто я победила в споре или он просто пошел на уступки.
– Даже когда я начал с тобой соглашаться, я не говорил этого в течение как минимум пяти подобных разговоров, потому что не хотел, чтобы складывалось впечатление, будто ты убедила меня, – недавно рассказал он. – Я не хотел, чтобы история нашего ребенка началась с моего поражения в споре. Ты, наверное, помнишь одно обсуждение – то, с которого все началось, – но я говорю, что, наверное, начал соглашаться с тобой недели за две до этого.
Так, значит, это не мои слезы его доконали?!