– У него шурин в похоронной конторе работает, – невпопад говорит Каролина, – я уже потом узнала. Ладно, чего там!
Она взглянула на крохотные дамские часики – золотые ушки в форме сердечек, золотой браслетик. На пухлом запястье браслетик сходился с трудом, отчего на коже образовывалась складочка, точно у младенца.
– Маме лекарства пора принимать, – она вскочила и засобиралась, втискивая полные локти в рукава каракулевого полушубка, – а если я не напомню, она забудет… или перепутает. Она один раз перепутала и вместо того, чтобы от поноса, приняла от запора. А у нее и так…
– Давай-давай, – Ивана с тоской посмотрела на остаток эклера и подумала, не взять ли еще один, – беги.
Каролина и ее мама образовывали пару, где каждая была сразу как бы и матерью, и ребенком; жизнь, таким образом, казалась наполненной и сбалансированной со всех сторон… А у Иваны все ушли рано, и, пока не вселилась Анастасия, ей то и дело чудилось, что паркетные доски в гостиной поскрипывают под чьими-то шагами и она, войдя, застанет маму, разыскивающую вязанье, или папу, разыскивающего очки. Порой папины очки и впрямь ни с того ни с сего оказывались на крышке пианино, на которую Ивана когда-то давным-давно положила кружевную, крючком вывязанную мамину салфеточку, как бы обозначая, что с музыкой покончено. С тех пор она крышку не поднимала.
Когда Анастасия въехала, шаги прекратились. А если что-то и оказывалось не на своем месте, то понятно было, что виновата в этом Анастасия, она вечно все бросала как попало.
А сейчас она вновь стала вслушиваться в тишину пустого дома, да так напряженно, что вздрагивала от любого случайного звука. А уж когда за углом звенел трамвай, то вообще подпрыгивала.
Стемнело как-то сразу и вдруг, фонари расплывались мокрыми пятнами, с крыши сорвался пласт снега и шлепнулся под ноги Иване, женщина из окна напротив захлопнула створку и зажгла свет – с улицы были видны ее голова и плечи, обернувшись к невидимому собеседнику она что-то рассказывала, увлеченно жестикулируя. Ивану охватила тоска, как всегда при виде чужой жизни в окнах; с улицы казалось, что эта жизнь совсем иная, чем у нее, наполненная радостью, теплом и светом.
Ей хотелось очутиться дома, в тепле и уюте, и одновременно пустой дом страшил ее, мыслился какой-то другой, с кучей веселой родни, и чтобы все любили Ивану, и радовались, что она наконец вернулась.
Чайные розы в руках вздрагивали и прижимались к груди Иваны.
В парадной перегорела лампочка, но Ивана знала тут все до щербинки на мраморных ступенях, до царапины на перилах. Ивана могла бы тут пройти с закрытыми глазами и ни разу не споткнуться, к тому же свет фонаря с улицы ложился квадратом на мозаичный пол, аккурат на вензель, который на самом деле был ее, Иваны, фамильным вензелем. Замочную скважину она тоже нашла ощупью, с первой попытки, только пришлось переложить розы из правой руки в левую, и они, неловко взятые, кололись сквозь перчатку. В коридоре пахло мастикой, а зеркало плавало смутным пятном, светясь словно бы своим собственным, почти невидимым глазу светом.
Ивана привычным жестом нащупала выключатель, и зеркало из призрачного озерца света превратилось в плоское отражение коридора: обои в мелких букетиках, как бы вываливающихся из завитых рожков, Ивана клеила еще с мамой, то есть давно, плоский шкаф в прихожую она ставила уже когда жила одна. Обувь Иваны аккуратно стояла на галошнице, а туфли-лодочки Анастасии, в которых она и дома ходила, дуреха, валялись в углу прихожей, один – на боку, другой, как заснувший солдатик на часах, – чуть покосившись.
Ивану зеркало тоже отразило – черноволосую, остроносую, в серой шляпке чуть набекрень, в руках – желтые цветы. Зеркало было старым, и потому изображение покрывала патина, отчего Ивана себе нравилась, а в других зеркалах – не очень.
Не снимая пальто, что вообще-то было ей несвойственно, она прошла в гостиную и начала устраивать желтые свои розы в синюю с белым хрустальную вазу. Ей казалось, что розам без воды плохо и они показывают это, как умеют. Хотя жить беднягам все равно оставалось недолго. С другой стороны, чего их жалеть, одернула она себя, розовые кусты всегда обрезают… Но на всякий случай щедро накидала в воду аспирина.
Спустя какое-то время она поймала себя на том, что так и стоит, склонив голову чуть набок, и смотрит на цветы. Правый рукав серого пальто намок и потемнел, потому что попал нечаянно под струю из-под крана, когда Ивана наливала воду, запястью было холодно и неуютно. Она стащила пальто и, опять же против обыкновения, оставила его беспомощно висеть на гнутой спинке стула. Усевшись на тот же стул, морщась от усилия, стащила с ног узкие высокие ботинки и, расправив ступни, пошевелила пальцами – в молодости у нее была чудесная узкая нога, и Ивана упорно не хотела признавать, что сейчас ей требуется обувь на размер больше.
Переоделась в домашнее платье, решительно затянула пояс и открыла дверь в комнату жилички.
У Иваны все всегда стояло, лежало и висело на своих местах, узкая жесткая кровать (мама, пока была жива, считала, что девушкам на мягком спать вредно, а когда умерла, уже ни о чем больше таком не говорила, но Ивана все равно продолжала спать на жестком) уже тридцать лет как убиралась одинаково – посредством тканого покрывала в зеленых и желтых квадратиках. А Анастасия даже посуду не мыла сразу, а оставляла горкой в раковине, подумать только! А ведь понятно, что потом снизу, с испода тарелки и чашки делаются липкими и серыми, и отмывать их долго и трудно.
И в комнате Анастасии творилось совершенно непотребное: платья комом на кресле, чулки – на столе, пояс с кружевными черными оторочками и черными резинками – на полу, кровать разобрана, постель – смята, на наволочке – разноцветные пятна, поскольку Анастасия забывала смывать на ночь тушь с ресниц, тон со щек и помаду с губ. Трусики – тоже черные и кружевные – лежали почему-то под подушкой. Еще везде валялись ватки с остатками косметики и смытого с ногтей лака. Ивана, которая косметикой почти и не пользовалась – так, немножко пудры на нос и немножко духов за ухо, – брезгливо морщилась и думала, что надо пойти за веником.
Потом она увидела шубу. Шуба висела в простенке за дверью, мех в свете одинокой лампочки под апельсиновым бахромчатым абажуром лоснился и отливал розовым. Очень красивая шуба, у нее, Иваны, никогда такой не было, потому что еще мама Иваны говаривала, что шубы, если это только не каракуль, обычно носят не слишком порядочные женщины. Ивана ей и поверила, как верила почти во всем, и лишь теперь у нее вдруг закралось подозрение, что мама просто выдавала бедность за доблесть.
Ивана тихонько погладила шубу рукой. Мех был теплым на ощупь. Выходило так, что Анастасия ушла, оставив вот так свою новую, прекрасную шубу, которой хвасталась перед всеми. Воровато оглянувшись, хотя в комнате никого не могло быть, Ивана обшарила карманы Анастасиевой шубы, но ничего, кроме мятого носового платка и скомканной пары тонких кожаных перчаток, не обнаружила. Были и еще странности – например, косметичка, которая сейчас валялась на боку вывернутая, и из нее высыпались цилиндрики помады и туши для ресниц.