– Гунька, – сказал Дедмороз серьезно и печально, – вот, по-твоему, чем мы, создания ночи, живем? Как и чем?
– Ну, не знаю я… А почему создания ночи?
– Потому что Дедмороз приходит к людям в самую страшную, самую темную ночь года. Ночь, когда неприятные силы по земле ходят, Гунька. Откуда ты знаешь, из каких областей он приходит? Из мертвых ледяных стран приходит он, коснуться своим пальцем теплого и живого. Зачем, как ты думаешь?
– Ну…
– Потому что он этим теплым и живым кормится, Гунька. Это его еда, его праздник, Новый год его… А люди, ну не дураки же они, вы не дураки то есть. Начали елки эти ставить. А елки нам глубоко неприятны, они как бы сразу и живые и мертвые. Путаемся мы. А тут сунулся в дымоход или в курную избу, в любую поганую дыру заглянул – как там дела у людей? И на тебе – елка! Бррр…
Он передернул плечами.
– Елка, она, Гунька, что-то вроде репеллента для нашего брата. Зачем, думаешь, на могилы венки еловые кладут? Это чтобы мертвецы не вставали, Гунька. Это, Гунька, последняя печать, зеленая печать, жизнь среди зимы, среди смерти, холода и мрака. А ведь негоже, мы ведь тоже жить свою мертвую жизнь хотим. Ну, мы и… Делать-то что-то надо. Вот мы и встали как-то раз, все вместе, покумекали немного и пошли в люди. То одного отловим, то другого. Поговорим по душам. Подарок оставим… Это, Гунька, называется, обработка населения. Пропаганда. Пиар-кампания. Да хрен его знает, как хочешь, так и называй! Мы, мол, хорошие. Вы свои елки ставьте, хрен с вами, потому что мы хорошие. Ну, правда, лучше, конечно, если елка искусственная, тогда нам, конечно, дышать легче, тут уж мы потрудились – спаси зеленого друга, все такое. Но и натуральная, ладно, хрен с ним. Перетерпим. Если с приглашением. И заглядываем мы к вам буквально на минутку, на минутку, и веселим всех и подарки оставляем… Вы только пригласите нас: там чулок повесьте или колпак, мы не можем без приглашения. И придем, и деток порадуем… И про Снегурочку расскажем, и про зайчика. Хо-хо-хо…
– В чем засада? – осторожно спросил Сергей Степанович.
– Вот ты утром побежал чуть свет тогда, кинулся к елке, нашел коробку… А она плоская. Если бы телескоп, то длинная должна быть. Трубой. А эта – плоская. Но ты еще надеялся и дрожащими пальчиками обертку срывал с надписью: «Сереженьке». И открыл, замирая духом, и заплакал, и коробку на пол кинул… А папка твой, он, между прочим, всю жизнь о таком конструкторе мечтал. Он думал, ты обрадуешься. И он вспомнил, как хотел такой же конструктор, и он из него танки-самоходки, а ему барабан подарили. И расстроился, и на тебя накричал, что ты тварь неблагодарная. Конструктор этот дорогой, Сережа, он, папка, порадовать тебя хотел. Хотя дешевле телескопа, конечно.
Сергей Степанович ясно представил то утро, словно бы упал в него, как в воронку, в то нетерпение, дрожь, азарт, разочарование, горе, и остро почувствовал, как холодит босые его мальчишеские ноги вощеный паркетный пол.
– Сколько таких подарков, сколько обманутых надежд, сколько слез… А нам пища. Мы ведь не радостью питаемся, Гунька. Ну как такой, как я, может питаться радостью? Не говоря уж о Бэтмене. Ты б его, Гунька, видел!
– При чем тут Бэтмен, – пробормотал дрожащими губами Сергей Степанович, – при чем тут Бэтмен… Но ведь бывают и правильные подарки. Есть же… ну, которые могут себе позволить?
– А ты думаешь, сбывшаяся мечта приносит радость? Вот хотел пацан пожарную красную машину. Ты когда-нибудь хотел пожарную машину?
– Не-а. Я телескоп…
– Упертый ты, Гунька. А он хотел. С выдвижной лестницей, звонком и все такое. Он ее так хотел, что аж в животе замирало. Взрослые так даже бабу не хотят, как иной пацан пожарную машину. И вот бежит он под елку, и стоит там коробка, перевязанная ленточкой. И он дергает ленточку и открывает эту коробку, а там она! И лестница выдвигается, и блестит она, и гудит, и сверкает, и он вроде бы должен быть рад до усрачки, а вместо этого чувствует он какое-то странное опустошение, и там, где была мечта, остается такая метафизическая дырка. Как бы посткоитум, слышал о таком? И он смотрит на эту машинку, и катает ее по полу, и думает, что ж я не рад-то, такая классная машинка, ух ты, моя машинка… что-то лестница плохо выдвигается. Должна хорошо, а она плохо. И гудит она как-то… Не тот гудок, сигнал должен быть звонкий, а этот не звонкий, а какой-то пронзительный… Ты что, душа моя, не рад? спрашивает маменька, он, конечно, отвечает, как послушный мальчик (а он, Гунька, послушный мальчик, иначе ему бы не подарили пожарную машинку), и он отвечает, что вы, маменька, очень даже рад… а сам думает, наверное, это потому, что там, в магазине, были лучше пожарные машинки, просто маменька не ту выбрала, ах, что она в пожарных машинах понимает! И видя его кислое лицо, маменька вздыхает и идет на кухню доедать оливье, и он остается с этой пожарной машиной один на один, и, сам не понимая почему, пинает ее ногой, и лестница отваливается, и он, опять же сам не понимая почему, садится на пол и начинает горько плакать… И ему расстройство, а нам пища. Где тут радость, Гунька? Скажи, где тут радость? Ладно, пошел я.
Дедмороз встал, взвалил мешок на плечо и двинулся к двери, по пути подхватив с галошницы свой тулуп. Тулуп был красный и сверкающий, словно… словно игрушечная пожарная машина.
– Погоди! – крикнул в широкую спину Сергей Степанович. – Зачем приходил-то?
– Так извиниться же, – сказал, оборачиваясь, чертов дед, – вот, виски, двенадцать лет, это… блендед, правда, но хороший виски, не паленый. Нарезка – балык осетровых рыб… икра нерки слабосоленая, Сахалинского рыбкомбината. Как бы отступное это, Гунька. Ты уж на меня зла не держи. За испорченную жизнь свою, за жену-стерву, за контору тухлую…
– Лучше б не приходил, – сказал Сергей Степанович и вытер нос тыльной стороной руки, – я б посидел, пивка выпил, телевизор посмотрел и заснул… может, обои бы переклеил в каникулы, светильник-бра давно починить пора… а там, после каникул, глядишь, в себя бы пришел и на работу. А так что? Что я теперь?
Он смолк, осененный ужасной мыслью.