– Bon voyage[5]! – сказал наш добрый хозяин д-р Штайгль, в последний раз пожимая нам руки.
– Bon voyage! – подхватили официанты и зеваки.
Три-четыре курортника у фонтанчика приподняли шляпы, дети в оборванной одежонке бежали за нами с ягодами до самых ворот – вот мы и отправились в дорогу.
Сначала тропа шла вдоль склона горы, сквозь сосновый лес и возделанные поля, где, созревая, золотилась кукуруза и сено ожидало позднего сенокоса. Затем она постепенно начала спускаться – потому что между нами и перевалом, который нам предстояло сегодня преодолеть, лежала долина. По мягким зеленым склонам и рдеющим яблочным садам мы вышли к голубому озеру, обрамленному камышами, где сняли лодку с полосатым тентом, как на Лаго-Маджоре, и наш лодочник принялся усердно грести. На полпути он устроил себе отдых и исполнил йодль.
На противоположном берегу дорога сразу устремилась вверх – по словам проводника, можно было считать, что подъем на Хоэнхорн уже начался.
– Это, однако, meine Herren[6], – сказал он, – всего лишь часть старого перевала. За ним плохо смотрят, потому что никто, кроме деревенских и путешественников из Обербрунна, этой дорогой уже не ходит. А вот выше мы свернем на Новый Перевал. Великолепная дорога, meine Herren, прекрасная, как Симплон, широкая – в карете можно проехать. Ее открыли только этой весной.
– Во всяком случае, мне вполне хватает и старой дороги! – сказал Эгертон, засовывая сорванные незабудки за ленту своей шляпы. – Это точно кусочек Аркадии, невесть как сюда попавший!
И в самом деле, место было уединенное и поразительно красивое. Простая неровная тропа вилась по крутому склону в мягкой зеленой тени, среди больших деревьев и замшелых скал в пятнах бархатистого лишайника. Вдоль тропы бежал говорливый ручеек, то глубоко утопая в папоротниках и травах, то наполняя примитивную поилку, выдолбленную в древесном стволе, то переломленным солнечным лучом пересекая нам дорогу; иногда он разбивался пенным водопадиком где-то поодаль, чтобы снова появиться рядом с нами через несколько шагов.
Потом сквозь завесу листьев стали проглядывать кусочки голубого неба и золотые лучи солнца. Маленькие рыжие белки перебегали с ветки на ветку, в глубине густой травы по обе стороны тропы виднелись густые заросли папоротника, красные и золотые мхи, голубые колокольчики, тут и там алела мелкая лесная земляника. Прошагав почти час, мы вышли на поляну, в середине которой стоял суровый высокий монолит; древний, выцветший от времени, покрытый грубой резьбой, точно рунический памятник, он представлял собой примитивный пограничный камень между кантонами Ури и Унтервальден.
– Привал! – закричал Эгертон, бросаясь на траву и растягиваясь там во весь рост. – Eheu, fugaces![7] – а часы короче, чем годы. Почему же не насладиться ими?
Но наш проводник, по имени Петер Кауфман, тут же вмешался, по обыкновению всех проводников: то, что мы задумали, его решительно не устроило. Он заверил, что совсем рядом, в пяти минутах ходьбы, имеется горная гостиница.
– Превосходная маленькая гостиница, где подают хорошее красное вино.
Итак, мы подчинились судьбе и Петеру Кауфману и продолжили путь наверх. Вскоре, как он и предсказывал, мы увидели ярко освещенное открытое место и деревянное шале на уступе плато, нависавшем над головокружительной пропастью. Под шпалерой, увитой виноградными лозами, на самом краю скалы расположились три горца, занятых флягой вышеупомянутого красного вина.
В этом живописном гнездышке мы устроили полуденный привал. Улыбчивая Mädchen[8] принесла нам кофе, серый хлеб и козий сыр, а проводник вытащил из сумки большой ломоть сухого черного хлеба и присоединился к горцам, распивавшим его любимое вино.
Мужчины весело болтали на своем малопонятном местном наречии. Мы сидели молча, рассматривая глубокую туманную долину и большие аметистовые горы вдали, пересеченные голубыми ниточками водопадов.
– Бывают, наверное, моменты, – начал Эгертон Вульф, – когда даже люди вроде тебя, Френк, – светские и любящие общество – чувствуют, как в них просыпается первобытный Адам, какая-то смутная тяга к идиллической жизни лесов и полей, о которой мы, мечтатели, достаточно безумные в глубине души, все еще вздыхаем как о чем-то самом прекрасном.
– Ты имеешь в виду, не мечтаю ли я иногда жить как швейцарский крестьянин-фермер в sabots, à goitre[9], с женой, бесформенной внешне и бестолковой внутри, и с crétin[10] дедушкой ста трех лет от роду? Ну нет, я предпочитаю оставаться самим собой.
Мой друг улыбнулся и тряхнул головой.
– Почему мы считаем столь очевидным, – сказал он, – что нельзя культивировать собственные мозги и землю одновременно? Гораций, не имея упомянутых тобой дополнений, любил деревенскую жизнь и обратил ее в бессмертную поэзию.
– Мир с тех пор не единожды повернулся, мой милый, – ответил я философски. – В наши дни наилучшая поэзия происходит из городов.