Сети желаний

22
18
20
22
24
26
28
30
Любви мы платим нашей кровью, Но верная душа — верна, И любим мы одной любовью… Любовь одна, как смерть одна.[7]

Сочинение романа движется с черепашьей скоростью, но и то, что написано, меня не удовлетворяет. Когда перечитываю, возникает желание сжечь исписанные убористым почерком листки. Едва сдерживаюсь, чтобы не поддаться этому чувству, пишу, двигаюсь дальше, надеясь позже переписать непонравившееся. Порой мною овладевает отчаянье, я перестаю верить в себя. Может, правы издатели, игнорирующие мои рассказы? Неужели у меня и в самом деле нет литературного таланта?

Возможно, мое желание добиться успеха на литературном поприще выглядит странным, ведь я до сих пор никак себя не проявил — ни текстами, ни эпатажным поведением. И еще более удивительна моя странная любовь к известной поэтессе. Не раз задавал себе вопрос: хочу ли я ее как женщину? Отвечаю без раздумий: нет! Подобно героям ее произведений, я испытываю к ней любовь без примеси плотского желания, хотя ее тело, должно быть, прекрасно. Я ощущаю себя подобно юной Шарлотте, героине ее рассказа «Среди мертвых». Это даже не платоническая любовь, предполагающая духовное влечение к конкретному, осязаемому объекту. К кому или к чему чувствовала любовь Шарлотта: к неизвестному ей мертвецу, лежащему в могиле, к надгробию? К выдуманному образу человека, которого ни разу не видела? Но она по-настоящему любит, переживает сопутствующие любви ощущения, эмоции и гибнет из-за любви.

Любовь ради любви! Так и я: свои мысли и чувства поверяю фотографии реальной женщины, которую на самом деле не знаю и, возможно, так никогда и не узнаю. Но я земной человек, а не выдуманный литературный персонаж, и, предаваясь фантазиям, не забываю о земных, плотских удовольствиях.

Клавка-Белошвейка

Клавка-Белошвейка, проститутка-желтобилетчица из публичного дома на Большеохтинском проспекте, куда я, будучи при деньгах, несколько раз заходил по приезде в Петербург, теперь сама изредка меня навещает и, уходя ранним утром, оставляет под подушкой ассигнацию. Она каждый раз непременно всплескивает руками и восклицает: «Ну, Исусик, здравствуй! Любка твоя пришла», — и лезет целоваться. У нее большие, расползающиеся, словно студень, всегда влажные губы, от которых меня воротит. Мое сопротивление ее заводит, и она всегда добивается своего.

Сколько раз я собирался оборвать с ней связь, но она, словно предчувствуя это, исчезала надолго и появлялась, лишь когда я оказывался в затруднительном положении, истосковавшись по женскому телу или в очередной раз просрочив платеж за квартиру. Внешне она весьма привлекательна: стройная, белолицая, с высокой, упругой грудью, с постоянной улыбкой на лице и шутками в речах. То собирает роскошные русые волосы в ракушку, то поражает длинной косой, как у какой-нибудь девицы. У нее восточный разрез темно-карих глаз, причем при славянской внешности, хотя она — еврейка, Сара Левина. Клавкой она стала зваться в борделе.

Меня в ней крайне раздражают подушкообразные губы и громоподобный, почти мужской голос. Когда она заплетет длинную, ниже пояса косу и потупит взгляд, смотришь — вылитый ангел, а откроет рот — точно боцман командует в шторм: «Убрать бом-брамсель!» Она грозится-мечтает рассчитаться с хозяйкой борделя и перейти в бланковые, торговать телом в собственных апартаментах, занимаясь полулегальной деятельностью, и обещает взять меня к себе, чтобы я не переживал из-за крыши над головой. Но у меня и в мыслях нет превратиться в ее «кота». Неоднократно при встрече и прощании с ней я требовал прекратить оставлять мне деньги, обязуясь, как только улучшится мое материальное положение, расплатиться с ней сполна. Но после ухода Клавки я неизменно лезу под подушку и, найдя крупную ассигнацию, перепрятываю ее под матрас. Гневаясь на Клавку и презирая себя, тут же громко даю клятву вернуть деньги при следующей встрече, но наступают голодные дни и подходит срок платы за квартиру — и я достаю ассигнацию из-под матраса…

Раздался бой часов и одновременно долетело эхо орудийного выстрела, произведенного в Петропавловской крепости.

— Я покорю этот город! — несколько раз громко кричу в пустоту комнаты, в очередной раз убеждая себя в этом.

Сомневаться — значит, проиграть уже на старте, отдать победу, не вступая в бой. И наоборот, даже ложный посыл, противоречащий логике, при многократном повторении может облачиться в одежды истины, пусть ненадолго, иногда лишь на мгновение.

Честолюбие, желание показаться лучше, сильнее, чем ты есть на самом деле, — вот движущая сила нашей повседневной жизни, одних возносящая к Олимпу, других опрокидывающая в пропасть неудач, и не важно, каким фетишем мы заманиваем себя на этот путь, — власть, деньги, карьера, слава, любовь… Желая вырваться из предопределенного рождением и обществом круга, я, вместо того чтобы остаться уважаемым сельским ветеринарным фельдшером, погнался за иллюзорной мечтой: покорить столицу словом, стать известным литератором, добиться благосклонности Зинаиды Гиппиус и иметь счастье общаться с ней. У меня и в мыслях не было позариться на ее семейный очаг, так как она интересует меня лишь как платоническая идея, эйдос, а не как женщина во плоти. Моя любовь к ней лишена чувственности. Это та двойственность, которая прячется в ее рассказах, стихах.

Не ведаю, восстать иль покориться, Нет смелости ни умереть, ни жить… Мне близок Бог — но не могу молиться. Хочу любви — и не могу любить.[8]

Как тяжело заставить себя сосредоточиться, чтобы продолжить выдумывать события романа, когда реальность постоянно требует: надо есть, пить, платить за квартиру, поддерживать приличный внешний вид. Понимаю, что сегодня не выжму из себя больше ни строчки, поэтому надеваю студенческую шинель, фуражку и покидаю мансарду. Хочу раствориться в толпе, подпитывающей меня энергией. Жадно улавливаю обрывки фраз, слушаю разговоры, ищу интересные типажи для романа. События мертвы, когда в них не видны живые люди.

Петербург, большой угрюмый каменный город, словно морфий, незаметными путами крепко привязывает к себе, и я понимаю: оставаться здесь — гибель, но уже не могу его покинуть. Мрачный, без гроша в кармане, брожу по роскошному Невскому, где круглые сутки не смолкает праздник для тех, у кого толстые бумажники и солидные счета в банках. В золоченых мундирах, дорогих экипажах, с красавицами женами и любовницами, по возрасту годящимися во внучки, спешат в театр престарелые царедворцы и люди во фраках при чинах и достатке. Нынче модно и престижно содержать юных хористок и балерин втайне и напоказ, а мой удел — проститутка Клавка-Белошвейка, да и то пока я ей не надоел! Но я верю: наступит время, когда громко заявлю о себе, стану желанным гостем в литературных салонах столицы, и надушенные французскими духами жеманные светские красавицы будут считать за честь получить от меня запись в свой альбом.

Шинель

Студенческая шинель и фуражка попали ко мне не без участия Клавки. В прошлый раз она пришла не одна, а, к моему удивлению, с мрачным молодым человеком моего возраста, назвавшимся товарищем Сергеем, что вызвало у меня желание пошутить: «Это вы какого Сергея товарищ?» Тот посмотрел на меня так, что сразу расхотелось развивать эту шутку.

Клавка объяснила цель прихода: Сергею требуется мой паспорт, и он готов за него заплатить сто рублей ассигнациями. Сумма была для меня настолько огромной, что у меня перехватило дыхание, но я все же не согласился. Клавка настаивала: сделка очень выгодна для меня. Я обмениваю свой паспорт на сто целковых, а затем подаю заявление о его пропаже в полицейский участок и через две недели получаю новый документ. Риска никакого, у нее есть связи в полиции, там всего за червонец устроят это дело. Клавка глушила громовым голосом мои робкие опасения, угрюмый товарищ Сергей в основном отмалчивался, исподлобья разглядывая меня, словно прицениваясь, как на торгах. Он лишь раз обронил, что паспорт требуется одному товарищу для выезда за границу[9]. Не знаю, что больше подействовало на меня — желание, чтобы Клавка умолкла, или сто рублей, — но в конце концов я согласился. В довершение всего Сергей обменял свою новенькую студенческую шинель и фуражку на мое старенькое пальто и уже слегка облезлую шапку.

В кармане шинели я обнаружил брошюру некого Павлова под интригующим названием «Очистка человечества»[10]. Содержимое брошюры меня потрясло: по утверждению автора, человечество разделено на расы — интеллектуальные и моральные. Все властвующие эксплуататорские элементы общества обладают отрицательными, глубоко укоренившимися органическими свойствами, требующими выделения их в особую расу. «Это раса, которая морально отличается от наших животных предков в худшую сторону; в ней гнусные свойства гориллы и орангутанга прогрессировали и развились до неведомых в животном мире размеров. Нет такого зверя, в сравнении с которым эти типы не показались бы чудовищными… Их дети (подавляющее большинство) будут обнаруживать ту же злость, жестокость, подлость, хищность и жадность». Следовал вывод: все представители этой расы, включая женщин и детей, должны быть уничтожены — «истреблены, как тараканы». Кроме брошюрки, там же обнаружилась прокламация партии социалистов-революционеров, призывающая к экспроприации денежных средств у правительства и капиталистов для дела революции, побуждающая к пропаганде не словами, а делами.

Террор, насилие, экспроприация — от этих слов закружилась голова, запахло кровью, но страх не оживал, так как это были только слова. Из газет я знал: боевики партии социалистов-революционеров бросаются не только словами, но и бомбами, совершают покушения на раззолоченных, разжиревших представителей «эксплуататорской расы», высоких чинов, не жалуют даже рядовых жандармов. И это не люмпен, которому терять нечего, а юноши и девушки из порядочных, зажиточных, порой даже дворянских семей. Известный фабрикант-миллионщик Шмидт двадцати трех лет от роду принял участие в вооруженном восстании в Москве и, будучи арестованным, покончил с собой, перерезав себе горло. Я попытался представить, как можно покончить с собой таким диким образом, но воображение отказывало мне, картинка была блеклая: розовая кровь, вытекающая из пореза на горле, эфемерная предсмертная боль. Зато удушающая, всепроникающая вонь от мыловаренного и костеобжигательного заводов, расположенных неподалеку, вызывали у меня крайнее раздражение уже тем, что, вдыхая этот смрад, я приобщался к чему-то грязному, непристойному.

Бедственное финансовое положение заставило меня жить на рабочей окраине столицы, у Московской заставы, за которой вечно дымилась вонючая городская свалка, — на Горячем поле. И это в непосредственной близости от водной клоаки — Обводного канала, куда сливаются нечистоты городских канализаций и предприятий. Грязные, темные, зловонные воды канала, подпитываемые теплом сбрасываемых нечистот, замерзают лишь в сильные морозы и вызывают у меня чувство ужаса при виде жалких обитателей их замусоренных берегов — вконец опустившихся бродяг, время от времени попадающих в хронику газет за страшные преступления, в большинстве бессмысленные в своей жестокости. Странным было то, что многие самоубийцы облюбовали Боровской мост на этом канале, бросаясь с него в воды, до предела наполненные нечистотами, словно у них не хватало терпения добраться до Невы или Финского залива.

В какой-то газетенке я прочитал о возможной причине этого: мол, на этом месте находилось капище карельских колдунов, которые прокляли шведских захватчиков, а те, чтобы перебороть заклятие, совершили жертвоприношение — окропили это место кровью захваченных пленниц, и с тех пор оно стало проклятым. Скорее всего, эту легенду придумали сами газетчики, но в том, что это место словно медом намазано для самоубийц, есть нечто мистическое.

Надев шинель, я решил отправиться куда-нибудь подальше от этих мрачных, зловонных мест, не вдохновляющих меня писать о СТРАХЕ. Добравшись пешком до Забалканского проспекта[11], я увидел синий вагон конки, запряженный парой гнедых, который уже собирался тронуться в путь. Мне повезло: кондуктор, заметив, как я отчаянно машу рукой, задержал отправление. Сырая погода, моросящий мокрый снег не благоприятствовали езде наверху вагона, и, заплатив пятак, я устроился на красной деревянной лавке у окна, приготовившись к долгой поездке, так как выбрал конечной остановкой Летний сад.

Летний сад

Это не то место, где приятно гулять зимой, что следует из самого названия сада. Летом он предстает во всем своем великолепии, завлекающе поглядывая из-за кованой ограды удивительной красоты, маня прохладой тенистых аллей в праздничных изумрудных нарядах, радуя глаз аккуратно подстриженными колючими кустарниками и нежной, сочно-зеленой травкой газонов, ажурными беседками и мостиками через бесчисленные каналы и пруды, поражая обилием античных скульптур, настраивающих на минорный лад, давая возможность ознакомиться со строением тел, в том числе и точеных фигурок застывших див. С высоты птичьего полета он должен напоминать громадный драгоценный камень в обрамлении набережных Невы и Фонтанки из красного гранита.