Пляска фэйри. Сказки сумеречного мира ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Зе спросил, уж не фэйри ли я, из асраи. Может, поэтому глаза мои всегда смотрят вдаль? Потому что я скучаю по дому?

– Нет, я не асраи, – сказала я. – А вот моя мама – да.

Раз в каждые сто лет асраи прощаются с Йеманьей и подымаются из своих подводных домов на поверхность, чтобы смотреть на луну и расти. В большинстве пробуждается жадность, и они распухают, пока не лопнут миллионами искр, которые прожигают себе дорогу назад сквозь волны… но мама́, всплыв из моря, смотрела на луну ровно столько, чтобы стать человеческого размера, и тогда оторвала взгляд от небес и встретилась глазами с моим отцом – он был один-одинешенек, в лодке, и тащил из смутных глубин ловушку с омарами.

Пятясь от линии прибоя, мы с Зе всю дорогу хихикали. Никогда не поворачивайся спиной к Йеманье! Она хочет видеть твои глаза, пока ты не скроешься из виду, потому что тщеславна, как моя мать, и вечно любуется собой – вот почему про океан так часто говорят, что он полон мерцающих зеркал.

Интересно, мама́ сбежала обратно в свой морской дом?

Или, может, рванула прочь сквозь те щели в воздухе, что соединяют наши часы с бесконечным временем иного мира? Говорят, что только влюбленный человек или дух может проскользнуть туда, в тончайшее подбрюшье неба.

Как-то раз мы катались втроем на лодке по Амазонке. Грива папиных волос развевалась по ветру, а очки в проволочной оправе кидались острыми зайчиками, словно кинжалами, и мама́ сказала:

– Время лопается, как переспевший плод.

С этими словами она сорвала манго с низко висящей ветки и дала мне.

Наверное, я любила ее тогда, потому что, ей-богу, провалилась в такую трещину во времени. С чего бы еще мне чувствовать себя так, будто во мне нет никакого веса и я парю в небесах?

Я сказала Йеманье, что мама́ мне больше не нужна, что у меня теперь другие планы, чмокнула Зе на прощанье и поспешила домой.

В окно мне открылся такой вид, что я встала как вкопанная. За столом, вытирая подбородок кружевной салфеткой, пожирая краба, жадно глотая белое вино, восседала Долорес, и ее достойный Годзиллы тыл грозил прорвать один из наших тростниковых стульев. Отец в запотевших очках целовал ее лицо. Она что-то пробулькала в ответ, возможно: «О, Жиль, старый ты лис! Ах, какой ты милый!». После чего ухватила его сочно за коричневую щеку и как следует ущипнула. Я стояла, гадая, то ли мне сейчас в обморок свалиться, то ли сблевать.

По брусчатой дорожке ко мне подошла Шани в небесно-синем льняном платье. Женщина симпатичная, но благоразумная наденет такое на свою вторую свадьбу – на сей раз с приёмом в саду.

– Ты опоздала, – только и сказала я.

– Надеюсь, не слишком? – она протянула мне букет азалий и улыбнулась; в волосах ее горном алел гибискус. – Я слышала, Долорес собиралась заскочить, пожаловаться твоему отцу, что мы сегодня учинили на работе, и решила подождать, пока она уйдет.

Отцовские подарки матери, за все их годы: насекомые в янтаре; ониксовые ожерелья; ленты – повязывать на запястье, чтобы загадывать желания. Кокосовые сласти, гармоники, индейские «дождевые флейты», компакт-диски с самбой.

– Стой, Жиль, стой, не надо! – говорила она. Но он настаивал.

Он купил ей костюм какаду – выступать на параде в честь карнавала: желтое бикини все в блестках, головной убор размером с миндальное дерево, рассыпающее лепестки, будто снежинки.

– Стой, стой, прекрати!

Он ставил ее на стол, так что голова ее тонула в полной луне, пылающей сквозь оконное стекло: ослепительный диск теперь покоился на ее плечах. Вся – жар и свет, Аврора смеялась в руках отца. От радости? От сознания собственной власти?