Утром я снова закрыла чулан на ключ и, оставив Галию хозяйничать, поехала на рынок. Я обошла всех торгующих старух и купила по пучку всех трав, какие у них были, а с наступлением темноты проверила, как на них реагирует Дан. Из того, чего он не отверг, отпрянув или сжавшись на стуле, сделала отвар и вылила в чуть тёплую воду ванны. Я привела Дана в ванную, помогла раздеться и усадила в воду. Он лежал в ванне, такой прекрасный, голый и мёртвый, что я изжевала себе в кровь все щёки и губы изнутри, пока вытирала его.
После этого натянула на него пуховый свитер и джинсы поверх нового белья, а чёрный костюм с сорочкой и всё "смертное" сожгла в старой печи подъезда возле конторы Степанова. И только потом, одна, в темноте спальни, долго выла в подушку и грызла её зубами, и колотила кулаками до изнеможения патентованный эластичный матрац.
Я себя хорошо вымотала и не слышала, как он вошёл. Подняла голову и увидела, как Дан сидит на краешке кровати и смотрит на меня. Я пододвинулась, освободила его место, и он лёг рядом, привычно обняв меня со спины. Я накрылась двумя одеялами, потому что он был очень холодный, и мы лежали так без сна. Я прижалась к нему спиной, чтобы моё сердце билось ему в грудь, а он зарыл лицо в мои волосы. Веки у меня отяжелели и глаза жгло, а слёзы всё капали на мокрую подушку.
Мой маленький мальчик с драгоценным прозрачным личиком и неожиданно буйной золотой шевелюрой, наверное, был вундеркиндом. Но в сложившихся обстоятельствах это не имело никакого значения. Когда другие дети, подрастая, крепли, он слабел, и к самому концу почти не мог двигаться. Только тихо постанывал и смотрел на меня огромными серо-голубыми глазами. Он редко плакал и начал говорить чуть ли не семимесячным, всегда шёпотом и только со мной. Других он признавал и различал, но разговаривал только со мной.
— Мама! Боно! Поладь Котика! (Больно, погладь Костика).
— Пой, мама! Пой Котику. Затем патис? (Зачем плачешь?).
Он умер почти десять лет назад и ни разу за все десять лет не пришёл ко мне даже во сне. А Дан пришёл…
Утром он двигался так осторожно, что я почти не почувствовала этого. Встал с постели и медленно направился к двери. Тихий, без дыхания, шёпот:
— Тина, любимая… — и вышел.
Я привыкну. Я умею привыкать. Мне больше всё равно ничего не остаётся. Я всегда ко всему привыкаю. Я могу вынести всё! — под таким девизом и потянулись последующие дни, солнечные и пасмурные, долгие и короткие, терпимые и мучительные… Разные.
Я работала как заведённая, а перед возвращением домой заходила в библиотеку в поисках хотя бы малой крупицы сведений о том, что может мне помочь. Опасаясь, что библиотекари примут меня за психопатку, помешанную на оккультизме, я собиралась потихоньку "увести" свой формуляр, когда прочту всё, что найду. Но оказалось, что необходимости в этом нет. Я встретила ещё парочку-другую читателей, вполне благопристойного вида, которые обсуждали подобные "странные" темы с наслаждением истинных ценителей. Были ещё любители подробностей о маньяках, садистах, мазохистах и прочих нездоровых индивидах, наряду с фанатами детективов или любовных романов.
Настоящая литература потеряла ценность, а я даже не заметила этого, пока складывала свою жизнь из осколков прошлого. Сколько я ещё проглядела? И что прогляжу? Зато я умею теперь, с одного взгляда, отличить настоящий Ланком или Пуазон от поддельного, а возраст норковой шубки прикину за десять минут. Остаётся утешить себя тем, что есть люди, которые сразу начинают с норки…
Кое-какие полезные сведения в книгах я, всё же, нашла, правда, по мелочи, и раскладывала, прикидывала их про себя, сидя в кресле возле Дана, по ночам. Я редко и неохотно принимала гостей, особенно — после сумерек, а Дан научился прятаться от них, терпеливо дожидаясь, пока я останусь одна. Потом возвращался и снова неподвижно сидел рядом, иногда тихо окликая: Тина! Тина…
Конечно, это было ненормально. Но люди так часто приспосабливаются ко всему на свете! Гораздо чаще, чем это может показаться. Ждать и догонять для меня не самый любимый образ действий, но что тут можно было сделать? Рассказать кому-нибудь, с риском, что это дойдёт до Хорса? Или доверить настрадавшееся при жизни, а потом каким-то чудом воскресшее тело для исследований и экспериментов? Привязанная к этому беспомощному телу душа, светящаяся в самой глубине синих глаз, не покинула его, не позволила ему превратиться в ходячее чудовище, послушное дьявольской воле. Мне казалось, что я отчётливо видела в этих глазах боль и надежду. На кого ему ещё надеяться кроме меня? Он полагается только на меня…
Я поверила в это, как и в чудодейственную силу Алексо, тёплыми толчками предупреждающего меня о "нечисти" и охранявшего от неё. Однажды среди ночи я услышала шум у входной двери, а Дан шепнул мне: Алексо. Я вышла в коридор, прихватив крест ладонью, и он был горячим, пульсирующим. Все стены вокруг оказались покрытыми, невидимыми обычно, светящимися отпечатками Алексо, а так же окна и дверь. Ладонь после креста у меня тоже светилась, Наружный входной замок, который Галия всегда открывала висящим в подъезде ключом, коротко вспыхнул, а потом я услышала вопль и визг. И после этого — удаляющийся топот. Алексо был на страже.
Никаких планов на будущее я не составляла. Всё идёт, как идёт, и я не могу изменить ничего к лучшему, а к худшему — не хочу. Когда я до конца уверюсь, что смогу оставить Дана одного, то попытаюсь достать Хорса. И Митрофана тоже. Этого — обязательно! Но сейчас наше существование очень напоминало жизнь в осаждённой крепости.
Ночи были ещё длинными, и я стала вывозить Дана на прогулки. Усаживала его в свой рено и ехала куда-нибудь за город. Находила безопасное, хорошо просматриваемое место — лесок, холм у реки, посадку, и мы вдвоём выходили из машины. Его тело постепенно привыкало к новому состоянию, становилось податливей и подвижней, хотя и оставалось совсем холодным. Мы "гуляли" час-другой и возвращались. Мне постоянно везло: я никогда не сталкивалась ни с кем лицом к лицу. На нашем ГАИ меня и так не останавливали, но я часто выбирала безлюдные просёлки.
Дан послушно держался возле меня, не отнимая руки, особенно в темноте. Он видел неровности почвы или хорошо чувствовал их и удерживал меня от неловких шагов. Иногда он нагибался и, сорвав на ходу нужную травинку, известную только ему, растирал пальцами, поднося к лицу, прижимая к губам. Как-то мы наткнулись на невидимое в темноте поле клевера (я потом рассмотрела прихваченный с собой крошечный трилистник), и Дан разделся и покатался по нему нагишом, а я сидела в маленьком стожке рядом и ждала.
Пальцы у него стали подвижней, а в руках чувствовалась сила. И, главное — лицо. Тому, кто увидел бы его сейчас, оно показалось бы лишённым жизни и всякого выражения. Только не мне. Я замечала мелкие движения бровей, тонкой складки между ними, подрагивание ноздрей и рта, влажное перемещение синего взгляда под лёгкими веками.
Он был не так скор в движениях как Ленка, которую я часто вспоминала, но этому нашлось вполне логичное объяснение: они попали в разные руки, когда стали такими. Я ничего не знала о том, как "оживлять" Дана и действовала методом проб и ошибок, бережно и любовно. Девчонке, конечно, пришлось постигать иную науку, жестокую и, как можно догадаться, достаточно зверскую, кровавую совсем в другом качестве.