Когда она проснулась, мир состоял из двух частей — предвечернего неба и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной. Ничего больше видно не было; рубиновые пентаграммы давно ушли на дно и были теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала об Атлантиде, потом о Луне и ее девяноста шести законах — но все эти уютные старые мысли, внутрь которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в калачик, теперь были неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она вдруг заметила, как вокруг тихо, — заметила, потому что послышался тихий плеск; он долетел с той стороны, где над горизонтом возвышался величественный красный холм заката.
К ней приближалась надувная лодка, в которой стояла высокая и широкоплечая фигура в фуражке, с длинным веслом. Вера приподнялась на руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем глобусе похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию чего — самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному океану бытия. Или уже небытия — но никакого значения это не имело.
Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней — это был маршал Пот Мир Суп.
— Вера, — сказал он с сильным восточным акцентом, — ты знаешь, кто я такой?
В его голосе было что-то ненатуральное.
— Знаю, — ответила Вера, — кое-чего читала. Я уже все поняла давно, только вот там было написано про туннель. Что должен быть какой-то туннель.
— Туннель? Можно.
Вера почувствовала, что часть поверхности глобуса, на котором она сидела, открывается внутрь и она падает в образовавшийся проем. Это произошло очень быстро, но она все же успела уцепиться руками за край этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору, но под ногами и по бокам ничего не было, только темная пустота, в которой дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и этот знакомый силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела, вдруг показался самым прекрасным из всего, что только можно себе представить, потому что, кроме него, не оставалось больше ничего вообще.
Из прекрасного мимолетного мира, который уходил навсегда, донесся плеск, и тяжелое весло ударило Веру сначала по пальцам правой, а потом по пальцам левой руки; светлый контур Родины завертелся и исчез где-то далеко внизу.
Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве — это нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было воздуха и, что самое главное, не было ее самой — она попыталась увидеть хоть часть собственного тела и не смогла, хотя там, куда она поворачивала взгляд, положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд — но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера, сразу во все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом Вера заметила, что слышит голоса, — но не ушами, а просто осознает чей-то разговор, касающийся ее самой.
— Тут одна с солипсизмом на третий стадии, — сказал как бы низкий и рокочущий голос. — Что за это полагается?
— Солипсизм? — переспросил другой голос, как бы высокий и тонкий. — За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе социалистического реализма. В качестве действующего лица.
— Там уже некуда, — сказал низкий голос.
— А в казаки к Шолохову? — с надеждой спросил высокий.
— Занято.
— А может, в эту, как ее, — увлеченно заговорил высокий голос, — военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным лейтенантом НКВД? Чтоб только выходила из-за угла, вытирая со лба пот, и пристально вглядывалась в окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и пристального взгляда. И так целую вечность, а?
— Говорю же, все занято.
— Так что делать?
— А пусть она сама нам скажет, — пророкотал низкий голос в самом центре Вериного существа. — Эй, Вера! Что делать?
— Что делать? — переспросила Вера. — Как что делать?