Эликсиры дьявола

22
18
20
22
24
26
28
30

Словно блаженный сон встают воспоминания о счастливой поре детства. Но — увы. Эта чудная пора также далека от меня теперь, как та сказочная страна, в которой царят радость и ничем не омраченное, детски-наивное веселье. Оглядываясь назад, я вижу лишь зияющую пропасть, навеки отделившую меня от дорогой родины. Охваченный щемящею тоскою, пытаюсь я разглядеть милые мне образы, витающие по ту сторону пропасти в румяной дымке утренней зари, и мне чудится тогда, будто я снова слышу милые, незабвенные голоса своих близких. Ах! Разве есть на свете такая пропасть, через которую не могли бы перенести нас крылья любви! Что для нее пространство и время? Не живет ли любовь в мыслях человека, для которых не имеется никаких границ! Но вот со дна пропасти поднимаются мрачные призраки. Сгущаясь все сильней и сильней, принимают они определенные образы, которые, смыкаясь, окружают меня непроницаемой стеной. Они подавляют мой дух ужасом настоящего, и тоска о прошлом, наполнявшая сердце мое безымянной, сладостной болью, превращается в мертвящую, ничем неисцелимую муку.

Сельский священник был воплощением доброты. Он сумел увлечь мой живой ум и настолько приурочил свое преподавание к складу моего характера, что я занимался всегда с удовольствием и без труда делал быстрые успехи. Больше всех на свете любил я свою матушку. К княгине же я питал чувство благоговения, чтил ее как святую. Тот день, когда я видел ее, был для меня праздником. Сколько раз я принимал твердое решение блеснуть пред ней вновь приобретенными сведениями, но лишь только она появлялась и приветливо заговаривала со мной, я так терялся от радости, что с трудом находил слова для необходимого ответа. У меня не было смелости говорить с ней: я мог только любоваться ею и слушать ее. Каждое слово княгини глубоко западало мне в душу. Праздничное настроение сохранялось у меня и на следующий день после свидания с нею, и образ ее сопровождал меня в уединенных прогулках, которые я тогда предпринимал. Сладостное чувство, которому не мог подыскать имени, охватывало всякий раз все мое существо, когда я, стоя в главном приделе, мерно размахивал кадилом, а сверху, с хоров, неслись звуки органа и, разрастаясь как бурный поток, увлекали мои чувства за собою. В то же время я различал в гимне «ее» голос, который спускался ко мне словно с облаков и наполнял мою душу предчувствием чего-то святого и чистого.

Но все же лучшим днем моей жизни, о котором я с упоением мечтал долгие недели и о котором никогда не мог думать без искреннего восхищения, был день святого Бернарда. Этот день торжественно праздновался в монастыре и сопровождался общим отпущением грехов, так как святой Бернард считался покровителем картезианского ордена. Не помню, чтобы когда-либо в это благодатнейшее время года (день святого Бернарда приходится в августе) погода не благоприятствовала празднику. Еще накануне из соседнего городка, из всех окрестных сел и деревень стекалась масса народа, и все располагались под открытым небом на большом лугу, который прилегал к монастырю. Радостное возбуждение царило здесь и днем, и ночью. В пестрой праздничной толпе сновали деревенские парни с разряженными девушками, их молодой смех сливался с благочестивыми гимнами паломников. Семьи горожан, удобно расположившись на траве, разбирали тяжело нагруженные корзинки и принимались за трапезу. Тут же, рядом, священник или монах стояли на коленях в молитвенном экстазе, благоговейно сложив руки и подняв взоры к небу. Веселые мотивы, благочестивые песнопения, тяжелые вздохи кающихся, радостный, счастливый смех, жалобы, шутки, молитвы, веселый говор — все эти звуки сливались в воздухе в дивный концерт.

С первым ударом монастырского колокола все мгновенно смолкало. Кругом, насколько охватывает глаз, видны были лишь густые ряды коленопреклоненных. Благоговейную тишину нарушал лишь неясный гул молитв, повторяемых сотней уст. Но вот замер последний звон колоколов, и пестрая толпа снова оживает, и опять начинается прерванное на минуту ликование.

В день святого Бернарда сам епископ, резиденция которого находилась в соседнем городке, совершал в монастырской церкви, в сослужении с местным низшим духовенством, торжественную праздничную литургию. Во время службы пела епископская капелла, для которой воздвигали близ главного придела трибуну, задрапированную богатой парчой.

Еще и теперь не умерли чувства, волновавшие тогда мою грудь. Они оживают с юношескою свежестью каждый раз, когда я переношусь мыслью в это блаженное время, к сожалению, пролетевшее слишком скоро. Я прекрасно помню чувства, вызывавшиеся во мне тогда пением «Gloria» (великого славословия), которое часто исполняли на праздничном богослужении, так как оно было любимым духовным концертом княгини. Епископ возглашал: «Gloria», а хор мощно подхватывал: «Gloria in excelsis Deo» («Слава в вышних Богу»). Казалось, само небо отверзалось тогда над алтарем, а изображения серафимов и херувимов на стенах, словно вызванные божественным чудом к жизни, расправляя свои крылья и шевеля ими, летали по храму, восхваляя Господа пением и дивною игрою на лютнях. Погружаясь в задумчивое созерцание службы, душа моя уносилась на облаках фимиама в далекую, но родную ей страну: в благоухающем лесу раздавались прелестные ангельские голоса; навстречу мне из-за высоких кустов нежных лилий выходил дивный мальчик и с ласковой улыбкой спрашивал меня: «Где ты был так долго, Франциск? У меня много прекрасных ярких цветов, и все они будут твоими, если только ты останешься здесь навсегда и будешь любить меня вечно».

После обедни монахини с игуменьей в полном облачении, с серебряным посохом в руках, совершали крестный ход по монастырским коридорам и вокруг церкви. Какая святость, какое достоинство, какое неземное величие сияли во взгляде этой прекрасной женщины, сопровождали каждое ее движение! То было олицетворение торжествующей Церкви Христовой, возвещающей верующим милость и благословение Господне. Я готов был повергнуться перед нею во прах, когда случайно взгляд ее падал на меня.

По окончании богослужения духовенству и епископскому хору давали обед в большом монастырском зале. В трапезе принимали также участие многие из покровителей монастыря: жертвователи, чиновники и городские купцы. Мне было дозволено присутствовать на этих обедах, потому что регент любил меня и охотно слушал мою болтовню. Только что перед тем душа моя, забывая все земное, стремилась к небесам; теперь же снова вступала в свои права радостная и суетная жизнь, развертывавшая бесконечную ленту пестрых картин. Разнообразные веселые рассказы, шутки, анекдоты, остроты, чередуясь под громкий смех гостей, прилежно опустошавших бутылки, продолжались до самого вечера, когда подавались экипажи и все разъезжались по домам.

Когда мне минуло шестнадцать лет, сельский священник объявил, что я уже подготовлен к слушанью высшего богословского курса в семинарии соседнего городка. К тому времени я окончательно решил постричься. Решение мое радовало матушку, которая видела в нем осуществление таинственных намеков паломника, стоявших в очевидной связи с неизвестным мне тогда еще видением покойного отца. К тому же, она верила, что, посвятив себя Богу, я очищу от греха и избавлю от вечных мук душу батюшки. Княгиня, которую я теперь видел лишь в приемной, тоже одобряла мое намерение. Она повторила свое обещание помогать мне до посвящения в иноческий сан. Хотя картезианский монастырь лежал так близко от города, что из его окон видны были городские башни, и некоторые горожане, любители моциона, избирали для своих прогулок его живописные окрестности, все же мне было очень тяжело прощаться с дорогой матушкой, с величественной игуменьей, которую я глубоко чтил, и с добрым моим учителем. Известно, что боль разлуки не зависит от количества верст, отделяющих человека от милого ему крова, оторваться от которого всегда трудно. Княгиня при прощании была как-то особенно взволнована. Голос ее дрожал, когда она, одобряя мое решение, говорила о мужестве и долге. Она подарила мне на память четки и маленький молитвенник с прекрасно исполненными миниатюрами. Кроме того, она вручила мне рекомендательное письмо к игумену городского капуцинского монастыря, и приказала мне немедленно его посетить, так как он мог быть мне полезен добрым советом и делом.

Капуцинский монастырь лежал в черте города. Трудно вообразить себе что-либо уютнее этого спокойного уголка, утопавшего в густой зелени роскошного сада. Я открывал в нем новые красоты всякий раз, когда бродил по его аллеям, любуясь видами на окрестные горы или останавливаясь то перед одной, то перед другой группой деревьев, живописно разбросанных тут и там. В этом саду я впервые увидел настоятеля Леонарда, когда пришел в монастырь, чтобы передать рекомендательное письмо княгини. Приветливость отца Леонарда удвоилась, когда он прочел письмо. Почтенный настоятель сказал столько хорошего об игуменье, с которой он познакомился в молодости в Риме, что уж этим одним с первого же мгновения совершенно очаровал меня.

Настоятель был очень любим братией. Немного времени понадобилось мне на то, чтобы уяснить себе характер отношения игумена к монахам и вообще понять весь склад монастырской жизни. Отличительной чертой всей братии было такое же спокойствие и бодрость духа, какие исходили от их настоятеля. Ни на чьем лице не было заметно следа замкнутости, печальную повесть которой так часто читаешь в глазах монахов. Для отца Леонарда молитва являлась скорее потребностью духа, стремящегося к Господу, нежели аскетическим плачем о грехах, неизбежно свойственных человеку. Несмотря на строгость монастырского устава ордена капуцинов, настоятель сумел придать тот же смысл молитвенным упражнениям братии, постепенно привив и укрепив среди монахов вверенной ему обители свой взгляд. Благодаря этому даже сухие формы обрядности, которые надлежало выполнять монахам по уставу их ордена, оживлялись бодростью духа и отсутствием суровой принужденности, а это настроение, собственно говоря, ведь и составляет сущность высшей духовной жизни, какую только можно создать здесь, на земле.

Настоятель Леонард сумел также завязать с мирянами дружеские отношения, которые могли благотворно влиять на братию. Благодаря богатым дарам, стекавшимся со всех сторон в обитель, время от времени устраивались обеды друзьям и покровителям монастыря. Для них накрывали посреди трапезной длинный стол, изящно убранный фарфором и хрусталем. С гостями садился один только игумен Леонард, занимавший место на верхнем конце стола. Братия же размещалась, как всегда, за узкими столами, придвинутыми к стенам, и употребляла предписанную уставом грубую посуду. Монастырский повар умел отлично приготовлять постные кушанья, так что они приходились по вкусу гостям, которые привозили с собою вино. Эти обеды в капуцинском монастыре являлись источником естественного дружеского общения мирян с монахами и были полезны обеим сторонам для выяснения истинного смысла духовной жизни. Люди, поглощенные светской суетой, временно удалялись от нее и вступали в мирные сени обители, где все говорило им об иной жизни, представлявшей резкий контраст с их собственной. Искры, случайно западавшие здесь в их души, открывая новые перспективы, вынуждали признать, что и на ином пути, чем тот, по которому идут миряне, можно найти спокойствие и счастье, что человек, дух которого поднимается над тщеславной, суетной жизнью, еще здесь, на земле, создает себе высшее бытие. С своей стороны монахи приобретали недостававший им жизненный опыт. Они знакомились с делами и волнениями мирян. События жизни, которые кипели за стенами обители, невольно наводили их на разного рода размышления. Благодаря этому они, не придавая особой цены земному, должны были, однако, признать в различии образа жизни отдельных людей необходимость призматического преломления духовного принципа, без чего все в мире стало бы бесцветно и тускло. Бесспорно, настоятель Леонард был гораздо просвещеннее монахов своей обители. Все единогласно признавали его за весьма сведущего и начитанного богослова. Он так просто и ясно излагал самые трудные философские теории, что к нему не раз обращались за советом даже профессора семинарии. Отец Леонард был, кроме того, в большей степени, чем можно вообще ожидать от монаха, образованным человеком в светском смысле этого слова. Так, например, он в совершенстве владел литературным итальянским и французским языками. Благодаря его замечательным дипломатическим способностям на него еще в молодости не раз возлагали важные поручения. Отец Леонард достиг уже преклонного возраста, когда я познакомился с ним, но в глазах его все еще горел юношеский огонь, хотя почтенные седины выдавали его годы. Приветливая улыбка, мелькавшая на губах настоятеля, усиливала впечатление внутреннего довольства и спокойствия, которыми дышала вся его фигура. Движения отца Леонарда, как и самая его речь, были всегда изящны и плавны. Он был так хорошо сложен, что даже неуклюжее одеяние монахов капуцинского ордена сидело на нем красиво. Среди братии не было ни одного человека, поступившего в обитель не по призванию. Всех привело сюда стремление к иноческой жизни. Впрочем, отец Леонард, если бы к нему попал человек, искавший в монастыре лишь последнего приюта и убежища от окончательного падения, скоро бы утешил и этого несчастного. Раскаяние служило бы ему лишь переходной ступенью к спокойствию. Примиренный со светом, но презирая его суету, он стал бы еще на земле выше всего земного. Такие не совсем обычные взгляды на иноческую жизнь отец Леонард заимствовал от итальянского духовенства. Надо заметить, что в Италии не только обряды, но и воззрения на иноческою жизнь гораздо отраднее и светлее, чем в католической Германии. Как в архитектурных линиях итальянских церквей удержались до нашего времени античные формы, точно так же кажется, будто там в мистический мрак католицизма проник один из ясных лучей жизнерадостного миросозерцания древних и озарил этот мрак тем дивным блеском, который раньше окружал богов и героев Олимпа.

Настоятель Леонард скоро полюбил меня и стал учить итальянскому и французскому языкам. Однако главную роль в моем нравственном и умственном развитии играли многочисленные, разнообразные по содержанию книги, которые он давал мне читать, а также его беседы. Проводя в капуцинском монастыре почти все время, остававшееся у меня свободным после семинарских занятий, я чувствовал, как с каждым днем росло и крепло в моей душе влечение к иноческой Жизни. Наконец, я открыл отцу Леонарду свое заветное желание. Прямо не отговаривая меня, настоятель, однако, советовал отложить пострижение года на два, и за это время хорошенько приглядеться к мирской жизни, бывая как можно больше в обществе.

Я, впрочем, и сам уже через посредство епископского регента, дававшего мне уроки пения и музыки, приобрел среди горожан нескольких знакомых, но в их среде чувствовал себя всегда очень неловко. Когда мне приходилось сталкиваться с женщинами, меня охватывало непреодолимое смущение. Кажется, именно это обстоятельство, постоянно поддерживавшее мое влечение к монастырскому уединению, а также и врожденная склонность к созерцательной жизни окончательно решили мою судьбу.

Однажды настоятель заговорил со мной об условиях обычной мирской жизни. Леонард затронул при этом щекотливые темы, но обсуждал их со свойственной ему простотою, ясностью и деликатностью в выражениях. Однако, избегая всего хоть сколько-нибудь оскорбительного, он входил сразу в самую сущность вещей и исчерпывал ее до дна. На этот раз, взяв меня за руку и глядя прямо в глаза взором, проникающим в тайники души, он спросил, сохранил ли я еще свою невинность и душевную чистоту.

Когда Леонард задал мне столь неожиданный вопрос, предо мной мгновенно воскресла позабытая было картина, и я почувствовал, что краснею от стыда и смущения. У регента была сестра, очень хорошенькая и пикантная, хотя, строго говоря, она и не могла назваться красавицей. Девушка эта находилась в расцвете молодости и обаятельности. Вся фигура ее отличалась античной гармонией частей. Ее плечи и бюст поражали своей белизной и необыкновенной чистотой линий. Однажды утром, придя к регенту на урок, я случайно встретил его сестру в легком капоте, нисколько не прикрывавшем ее очаровательной груди. Правда, она тотчас же накинула себе на плечи косынку, но все же мои жадные взоры увидели слишком много. Кровь мою заволновали бурно пробудившиеся чувства, которых я никогда перед тем не испытывал, сердце ускоренно билось и замирало, грудь, словно разрываясь на части, судорожно сжималась. Я не мог произнести ни слова. Вырвавшийся, наконец, из моей груди вздох слегка освежил и успокоил меня. Молодая девушка, очевидно, ничего не подозревая, подошла ко мне, взяла за руку и стала участливо расспрашивать, что со мною. От этого волнение мое снова усилилось. На наше счастье в комнату вошел регент и положил конец моему мучению. Никогда в жизни не брал я таких фальшивых аккордов, никогда не детонировал так ужасно, как в этот урок. Я был настолько благочестив и скромен, что принял случившееся со мною за дьявольское обольщение. Поэтому я стал энергично обороняться аскетическими упражнениями от злых козней врага человеческого и, победив его чрезвычайно скоро, почувствовал себя вполне счастливым. Щекотливый вопрос игумена так живо вызвал в моей душе обольстительный образ прелестной девушки с полуобнаженными плечами и открытой грудью, что я словно почувствовал ее горячее, ароматное дыхание и прикосновение ее нежных ручек. Меня снова охватил чисто стихийный ужас, мучительно возраставший с каждой минутой. Отец Леонард смотрел на меня с такой значительной иронической улыбкой, что я задрожал всем телом и, не в силах выдерживать его взгляд, потупился. Настоятель потрепал меня по пылающей щеке и ласково промолвил: «Я, вижу, сын мой, что вы совершенно верно поняли меня и что у вас пока еще все обстоит благополучно. Да сохранит вас Господь и в будущем от соблазнов суетного мира. Помните всегда, — прибавил он, — что все наслаждения, которые так назойливо предлагает нам светская жизнь, скоропреходящи и гибельны. Смело можно утверждать, что на них даже лежит какое-то проклятие. Последствием наслаждений подобного рода обыкновенно является отвратительное, не поддающееся описанию омерзение. Душа теряет отзывчивость ко всему прекрасному, высокому и чистому, и таким образом в человеке окончательно глохнет духовное начало».

Чем сильнее старался я поскорее забыть вопрос игумена и вызванную им картину, тем настойчивее и живее вставала она в моем воображении. В первый раз сравнительно легко удалось мне отделаться от впечатления, которое произвела на меня сестра регента. Теперь же я вынужден был тщательно избегать встреч с нею. При одной мысли об этой девушке я чувствовал стеснение в груди и тайное волнение, которое казалось мне тем опаснее, что оно сопровождалось всегда непонятным мне сладостным томлением и вожделениями бесспорно греховного свойства. Понятно, что такое неопределенное положение не могло вечно длиться, и, наконец, в один прекрасный вечер оно разрешилось для меня ужасной душевной грозой. Случилось это так: регент любил время от времени устраивать у себя на дому, при благосклонном участии друзей и знакомых, музыкальные вечеринки. На них он всегда приглашал и меня. Однажды мой учитель устроил вечеринку, на которой, кроме его сестры, присутствовали еще другие представительницы прекрасного пола. Обстоятельство это, конечно, только усилило мучительное смущение, появлявшееся у меня при виде сестры регента. В этот вечер она была очаровательно одета и казалась мне прекраснее, чем когда-либо. Меня влекла к ней непреодолимая сила, и я постоянно вертелся около нее, жадно ловя каждый ее взгляд, каждое движение и слово. Ей достаточно было случайно задеть меня краем своего платья, чтобы все мое существо мгновенно преисполнялось глубочайшим чувством счастья и беспричинной веселости. Это не осталось незамеченным со стороны молодой девушки и, казалось, начинало ей нравиться. Иногда мне страстно хотелось в порыве бешеной любви схватить ее горячо и прижать к своему сердцу. Сестра регента долго сидела у клавикордов. Наконец она встала, позабыв, на стуле свою перчатку. Я схватил эту перчатку и, жадно прижав к губам, как безумный покрывал ее страстными поцелуями. Одна из барышень, увидев это, подошла к сестре регента и сказала ей что-то на ухо. Обе девушки взглянули на меня и разразились веселым хохотом. Меня словно обдало холодной водой. Я был совершенно уничтожен и бросился бежать со всех ног в коллегию, в свою келью, где в порыве отчаяния кинулся на пол. Неудержимым потоком лились из моих глаз горькие слезы. Я то проклинал Девушку, себя, весь мир, то молился, то хохотал как сумасшедший. Повсюду слышались мне голоса, злостно вышучивавшие и высмеивавшие на все лады мое чувство. Я, кажется, выбросился бы в окно, не будь пред ним железной решетки, — так ужасно было мое состояние. Лишь на рассвете я немного успокоился, твердо решив никогда не видаться с оскорбившей меня девушкой и окончательно отказаться от мира. Теперь в моей душе яснее, чем когда-либо, звучал голос, манивший в монастырское уединение, и не тревожили больше мирские соблазны. Как только окончились уроки, я поспешил к настоятелю Леонарду и сообщил ему о своем бесповоротном решении немедленно вступить в число послушников капуцинского ордена. Я добавил, что известил уже об этом матушку и княгиню. Леонарда как будто удивила внезапная моя торопливость в столь важном деле. Не желая принуждать меня к откровенности, он все-таки, очевидно, хотел знать причину, побудившую меня так страстно настаивать на немедленном пострижении. Игумен, кажется, прекрасно понимал, что толчком к этому послужила какая-то драма, разыгравшаяся в моей душе. Непонятная стыдливость, которой я не мог пересилить, помешала мне открыть ему всю правду. Наоборот, я со всем жаром, на какой только был способен, говорил приору про удивительные обстоятельства своего детства, которые определенно указывали на то, что перст Божий ведет меня в монастырь. Отец Леонард спокойно выслушал меня и, не отрицая истинности моих видений, дал, однако, понять, что сами по себе они еще не могут служить доказательством подлинности моего призвания, потому что в подобных случаях всегда очень трудно определить, где кончается действительность и начинается иллюзия. Надо заметить, что отец Леонард вообще не любил говорить о каких бы то ни было сверхъестественных явлениях, не исключая и общепризнанных проповедниками христианства. Благодаря этому я иногда обвинял его в тайном скептицизме. Однажды, чтобы заставить его определенно высказаться на этот счет, я заговорил с ним о хулителях католической веры, особенно порицая тех из них, которые с чисто ребяческим задором клеймят словом «суеверие» все, что недоступно ограниченному человеческому пониманию. «Безверие, — отвечал с кроткой улыбкой настоятель, — есть худшее из суеверий», и переменил разговор, перейдя на другую тему, нисколько не связанную с моим вопросом. Значительно позже настоятель открыл мне свои взгляды на мистическую сторону католического вероучения, заключавшие в себе разъяснение таинственной связи духовного начала в нас с Высшим существом. Я должен был тогда признать, что отец Леонард поступал совершенно правильно, открывая богатую сокровищницу своих убеждений лишь наиболее приближенным к нему и отчасти уже посвященным в них ученикам.

Матушка написала мне о давнишнем своем предчувствии, что светское поприще не удовлетворит меня и что я изберу монашеский образ жизни. В день св. Медарда она ясно видела старого паломника, которого встречала некогда в монастыре Святой Липы: он вел за руку меня, одетого в облачение капуцинского ордена. Княгиня также одобрила мое намерение. Я виделся с ними обеими еще раз перед своим пострижением. Сообразуясь с моим желанием, мне сократили на половину положенный уставом срок послушничества. При пострижении я принял, под впечатлением матушкиного видения, имя Медарда.

Взаимные отношения братьев, смысл молитвенных упражнений и вообще весь уклад монастырской жизни — все оказалось и на самом деле таким, каким это представлялось мне с первого взгляда. Отрадное спокойствие, царившее в обители, вливая мир в мою душу, наполняло ее тем блаженством, которым веяло на меня до сих пор лишь от детских моих воспоминании о монастыре Святой Липы. Во время торжественного акта пострижения я заметил среди зрителей сестру регента. Она была очень печальна, и на ресницах у нее, как мне показалось, дрожали слезы. Но пора искушений миновала! Сознание столь легко одержанной победы пробудило в душе моей суетную гордость и вызвало счастливую улыбку на моих губах. На нее обратил внимание проходивший мимо брат Кирилл и спросил:

— Чему ты так радуешься, брат мой?