Братья Карамазовы. Продолжерсия

22
18
20
22
24
26
28
30

Внутри скит практически не изменился. Также благоухали многочисленные цветы в любовно ухоженных клумбочках под торжественными липами и соснами, разве что кусты орешника вдоль деревянной ограды разрослись так, что почти скрыли ее из глаз. На самом домике, где проживал преподобный, висела латунная, ярко выделявшаяся желтизной на темно-зеленом фоне, табличка, где значилось, что это келия преподобного отца Зосимы с датами его рождения и успения. То ли от волнения, то ли от чего-то другого, но поднимающийся последним по нескольким ступенькам Ракитин, споткнулся и едва не упал, уткнувшись головой в спину идущего впереди Алеши. Тот в свою очередь непроизвольно толкнул Ивана, и все трое с какими-то растерянными улыбками на пару секунд задержались на порожках. Они успели обменяться и взглядами, и в их взглядах за натянутыми улыбочными масками мелькнуло даже нечто и злобное. Как бы все досадовали на эту непредвиденную возможность пусть даже и такого нелепого, но общего действа, заставившего всех троих проконтактировать друг с другом.

Внутри изменений оказалось больше, ибо внутреннее пространство было уже приспособлено к музейной обстановке. У стен, в пространстве почти всех свободных простенков покоились выделанные в монастырской мастерской новенькие деревянные, покрытые лаком, постаменты, со вставленными сверху прозрачными листами. Под этими стеклянными крышками находились книги, личные вещи преподобного и предметы его обихода. Тут было его личное Евангелие, полная Библия, несколько потрепанных и потертых богослужебных книг. В другом ящике – кружки, ложки, деревянные и фарфоровые чашки, которыми пользовался преподобный во время трапез, еще в одном – рукавички, шапочка, полотенце и даже свернутый в трубочку сапожек преподобного, почему-то один. Калганов, было, хотел спросить у отца Паисия, почему один-то сапожек, но постеснялся, лишь озабоченно стал чесать переносицу, что непроизвольно делал в затруднительных ситуациях. К противоположной от окон стене – стояли большие вертикальные ящики с верхней одеждой преподобного – тулупчик, ряса, подрясник, комплект праздничной богослужебной одежды. На стенах оформление осталось почти тем же, убран разве что один из портретов какого-то давнишнего архиерея, а на его месте, пояснил отец Паисий, будет висеть портрет самого преподобного, который скоро должен закончить тот самый, приглашенный из Москвы знаменитый художник Смеркин. Кстати, на небольшом щиточке покоились в рамочках собственные дагерротипы и немногочисленные карточки преподобного, которые успели сделать при его жизни. А в его спаленке осталось все, как и раньше: небольшая кроватка, столик с лампой и аналойчик в углу под многочисленными иконами.

Гости разбрелись по заинтересовавшим их «экспонатам», а отец Паисий и отец Иосиф, негромко разговаривая, переходили среди приглашенных от одного к другому и делали пояснения. Калганов все-таки получил разъяснение от отца Иосифа по поводу отсутствия второго сапога – он, оказывается, находился «на реставрации» (о. Иосиф не стал распространяться по поводу дыр на нем и стоптанного каблука), и к моменту открытия музея при посещении его государем-императором должен будет оказаться на месте. Много и бурливо выражал свои эмоции Митя. Он норовил все потрогать и ко всему прикоснуться, правда, и сам себя одергивал, заменяя желание прикоснуться к предметам словесными «восторгами». Иван же был сосредоточен и молчалив. Словно воспользовавшись удобным случаем, Ракитин подозвал Алешу к одному из ящиков. Там под крышкой находилась чернильница, перья и несколько записных книжек преподобного.

– Смотри, старик, – глухо зашептал Ракитин, опять почти вплотную придвинувшись к Алеше, – а ведь не решились отцы-монахи выставить на всеобщее обозрение эти знаменитые – «Мысли для себя»… Ха-ха, не решились… Неспроста. – Он чуть боком покосился на проходящего мимо отца Паисия, поспешившего на какой-то запрос Ивана. – А вдруг царек-то наш прочитает название и – бах!.. А ну хочу узнать – что за мысли такие-то были у святого – а!?.. А там такая ересь – да еще и про него самого, про императора!.. Ха-ха… Да, вот потеха-то была – усекаешь? Понимаю монашеков. Куда убрали только – не иначе, как уже отослали в Москву на вечное хранение…

Алеша стоял и внимательно смотрел под стекло на записные книжки преподобного. Одна из них была раскрыта и почти выцветшими чернилами на ней была выведена какая-то дата. Но как он ни пытался рассмотреть и понять ее – разобрать не удавалось.

– Что глаза ломаешь?.. Это я сам вписал – видишь, это дата его смерти… Точнее, день, хотя нет – ночь, когда я все опись тут делал. Взял и вписал – теперь канает за собственные записи святого. Видишь, как все в мире относительно. И собственные чернила и каракули могут сойти за «священные записи» и даже за «божественное слово» преподобного Зосимы Милостивого… Хе-хе, – он опять колыхнулся подавленным смешком. – Как не люблю я все-таки эти искусственные попадания в святцы. Зосима вареньице лопал и чаек дул с блюдец, а теперь все эти тарели быдто сами чуть ли не святы – ить-ты – под стеклом да с надписями. Ух – и плюнул бы – да рано, рано… Но ничего, старик, будет и на нашей улице праздник – а?!.. Удивится государек-то наш – эх удивится! Если останется чем удивляться…

Ракитин хотел еще что-то сказать, но в это время отец Паисий пригласил всех гостей присесть на специально принесенные по этому поводу тем же сухоруким монашком стулья. Тот заносил их, высоко подняв, прижимая здоровой рукой спинки чуть не к самому подбородку. Когда все гости расселись, на какое-то время установилась неловкая тишина, что всем была неприятна, но которую словно никто не знал, чем и как нарушить. Митя, главное, тоже замолчал, вполоборота развернувшись и задумчиво рассматривая гравюру Рафаэлевой «Сикстинской Мадонны», как и раньше висевшую на своем месте. Но все-таки он же и первый нарушил молчание:

– Великая картина, великая… Господа и отцы преподобные… Мадонна эта… Главное – глаза… Что у Ребенка, Христа нашего, что у Матери… Что-то запредельное – так в душу и лезут. И пронизывают. И видят же все… – и неожиданно, совсем без всякой связи со сказанным, продолжил, развернувшись обратно от картины: – Удивлен я, правда, отцы-монахи… Удивляюсь, как это вы решились отца нашего, убиенного Смердяковым, захоронить в стенах монастыря. Удивляюсь, хоть и с благоговением, даже страхом, ибо мерзок и подл… Но не могу не удивляться – что-то для меня запредельное и невыразительное. Папаша наш отплясывал тут коленца свои мерзкие перед святейшим Зосимой – а мы ведь можем же назвать его уже так, можем?.. – да-да здесь, я помню… Помню, как он мне и в ноги положился… Помню. Я ведь все думал потом, что за эмблема такая… Каторгу, скажут, он мою предвидел… Нет, не каторгу… Точнее – каторгу, а, господа, но каторгу другую… Внутреннюю. Да – господа, а она пострашнее наручной… Да, и кандал с цепями… И все-таки удивляюсь…

Митя замолчал, рассеянно уставившись на отца Паисия, в ответ на его взгляд опустившего голову и как бы болезненно сжавшему глаза. За него неожиданно ответил Калганов:

– А я, Дмитрий Федорович, думаю, что это, как вы изволили сказать, – тоже эмблема. Эмблема только другого рода. Что Церковь-мать готова всех принять в свои лона… Посмертные, так сказать, объятия. И пусть папенька ваш, Федор Павлович, и не отличался строгостью своего жития, так сказать, а по правде сказать, не был праведником… Ну в общем, хоть и грешником – а все одно. Церковь-то наша всех принимает – и ведь должна всех принимать, особливо же после смерти. Иначе как это будет? Неправильно ведь. Иначе где же мы все будем-то? А мы все грешники, и все в молитвах нуждаемся… – он тоже уставился на отца Паисия, как бы от него ожидая подтверждения своих слов. Но тот молчал, зато Митя горячился все больше:

– Отцы и братья… Да, смотрите, а мы ведь тут действительно – отцы и братья… Я не за себя сейчас говорю. Я понял, что я, может, и в сто раз мерзейшее папеньки своего! Да и правда – подлее, не верите, господа?.. Когда-нибудь расскажу. Не сейчас – минута не та, да, тон не тот, не те… Нет – о чем я?.. Да, я о принципе. Ну, не должно быть так – ведь должно быть разделение. Да, господа – итоговое разделение!.. Мирозавершительное, как бы – не могу выразить. Черт!.. Инфернальное разделение!.. Это – каждому свое… Ведь несправедливо же так. Совсем теряешь веру в мировую справедливость, господа. А без нее трудно… Сами посудите. Ведь при жизни – да, я согласен. Живем все вместе – как заросшее бурьяном поле. Тут и пшеничка прошлогодняя – сама осыпалась – и сорняки, и васильки там всякие, и чертополох… Все вместе – так и нужно. Такая жизнь. Живем – друг друга грызем, тянемся к солнцу. У кого больше колючек и листья полапистее, тот и прорывается вверх, а остальных затаптывает, затмевает что-ли… Да, – это жизнь наша подлая, я согласен. Ничего не поделаешь. Но после – после то, господа?.. Должно быть разделение! Мировое разделение… Как там – ягнята и козлища!.. Каждому свое! Все – по местам… А тут получается, что и после смерти – вместе? Зосима, наш святой старец, всю жизнь добро делавший, и папаша наш, что только не делавший… Но только не добра… И теперь вместе? После смерти – вместе в монастыре, лежат рядышком?.. Тринадцать лет лежал, пока не подняли. Не понимаю. Несправедливо. Мир совсем сошел со справедливости?.. Не принимаю – кто объяснит?

На этот раз при продолжившемся молчании монахов, в разговор вступил Иван. Он даже подобрался на стуле, пододвинув к себе далеко отстоящую трость.

– Дмитрий, ты упомянул одну притчу из Писания, а я тебе на это упомяну другую. Знаешь, кто первым в рай вошел?.. Да и вместе со Христом первым – разбойник… Именно – разбойник. Тот, кто, может, до этого грабил, убивал и резал – за это и оказался на кресте. А вошел в рай первым. – Иван говорил сдержанно, но с внутренним напряжением. В его речи появилась одна новая черточка – буква «с», когда он ее произносил, особенно в предлогах, слегка посвистывала. – Ты наверно тоже будешь этому удивляться – а по Писанию это так. Христос ему говорит: «Ныне же будешь со Мною в раи». Вот тебе и удивление? Какая справедливость? Тут не в справедливости дело. Одно дело человеческая справедливость, а другое – божественная. По человеческой бы никто в раю не оказался – тем более, какой-то вшивый разбойник. А по божественной – он и стал первым…

– Да, но про него сказано, что он покаялся, – это в разговор вступил Ракитин, даже заерзавший на стуле от желания вмешаться и не давший договорить свою мысль Ивану. – И, дескать, как считает наша религия – это сделало его первым, так сказать, насельником рая. Из грязи – да в князи. Такой-вот пируэт человеческой жизни на ее завершительном крючке. – Ракитин говорил, по-видимому, серьезно, но во всем его облике проступало что-то глумливое и нарочито выставляющееся. – Покаяние – вот ключ ко всему и к райским кущам тоже. А насчет вашего батеньки что-то сомнительно…

На этот раз загорячился Калганов:

– А вот этого, Михаил Андреевич, никто доподлинно знать не может. Покаяние – вещь таинственнейшая. Может, уже там, лежа в крови, на последнем издыхании, так сказать – и покаялся человек. Может же такое быть – скажите, отцы?.. Я читал, что многие христианские мученики, будучи язычниками, в крови своей крестились. Да-да – кровь их им вменялась вместо воды крещальной. И еще я доподлинно знаю историю, как один неверующий помещик – все хулил все святое, а в последний час так заплакал, когда над ним отходную читали…

– И все-таки сомнительно, правда, Дмитрий Федорович, – по-видимому, намеренно подначивал Митю Ракитин. – Очень сомнительно, чтобы батенька ваш покаялся, уже лежа в крови, как говорится…

Но Дмитрия, похоже, эта мысль о «покаянии в крови» поразила. Он какое-то время смотрел на Ивана, потом на отца Паисия, Калганова, Алешу, потом снова на Ивана.

– Я, я запомню это… Покаяние в крови. Это сильно, господа и братья… Иван, я это запомню… Разбойник в раю… До этого резал… Кровь – она действительно как вода покаяния… Хлещет – не остановишь… Он почти бессознательно прикоснулся к своей ране, рубцом алеющей на левой залысине. – Вот и сегодня – хлестала… Странно, но мне сегодня больше жалко было не эту бабу… Простите, женщину… А отца Ферапонта. Не правда ли – странно, господа!.. Я ведь мог остановить его руку – а не остановил…

– А вы обратили, внимание, господа, что это были за женщины? – Ракитин окончательно включился в разговор, перехватывая его инициативу у Мити. – Ведь это же, не к месту будет сказано, блудницы, или по современному – женщины неподобающего поведения. В коляске-то – знаменитая Марья Кондратьевна. Она, говорят, да что говорят – доподлинно знаю – содержит публичный дом в Москве – и какой!.. Ого-го – публичнейший дом!.. И приехала зачем-то с какой-то своей компаньонкой. Зачем только – вот эмблема!.. Приложиться к мощам или поглумиться над Ферапонтом?.. А может – одно другому не помеха?..