Братья Карамазовы. Продолжерсия

22
18
20
22
24
26
28
30

Все упомянутые выше события вместе с отрывками из «песен Красоткина» непроизвольно одно за другим всплывали в мозгу у Алеши. И следом – особенно ярко, собственно, и не отпускало его – сегодняшние события в монастыре, это монастырское побоище. Оно вспыхивало в его мозгу отдельными вспышками, и затем «сочилось» мучительными ощущениями, как некая последняя капля, капля чего-то горячего и в то же время твердого и безжалостного, капля тягучего раствора, окончательно зацементировавшая душу.

II

сходка

Вечерело. Пора было идти на сходку, о которой ему напомнила Катерина Ивановна. Сходкой называлось экстренное собрание революционеров накануне решающих «эксцессов» (тоже революционный термин – еще употреблялся термин «эксы»). Такие экстренные сборы могли быть проведены и «по требованию» любого из членов «пятерки», для чего нужно было выставить «оповещение». Тут была своя система: тот, по чьей инициативе проводилась сходка, должен был повернуть условленный «вестовой кирпич», находившийся в ограде вокруг нашего центрального городского собора на площади. Сама ограда была уже довольно ветхой – толстая побелка со многих кирпичей уже сползла и отвалилась, на других еще частью висела, а некоторые кирпичики так и просто уже выпадали или легко двигались в этой ограде. Вот и было условлено, что в крайней стойке угловой ограды легко вытаскивающийся кирпич и будет «вестовым». Обычное его положение было побелкой наружу, но если тот, кто инициировал сходку, поворачивал его наружу внутренней «красной» стороной – это означало экстренный сбор. Рядом кирпичи были частью белые, частью красные – так что внешне ничего не бросалось в глаза. Единственно, перемена положения «вестового» кирпича должна была проводиться по условиям конспирации ночью – и тогда, первый, кто из «пятерки» видел его (а через площадь, как правило, кто-то из революционеров раз в день проходил), должен был «продублировать» этот сигнал еще и личным оповещением. Что и сделала Катерина Ивановна, напомнив после сцены у Грушеньки Алеше о сборе.

Выходя за ворота дома и отпихнув ногой увязавшегося за ним Шьена, Алеша непроизвольно взглянул на окно Lise. Окно было темным – она, видимо, еще спала, – и это каким-то странным образом и нехорошо кольнуло Алешу в сердце. Необъяснимо почему. Вся эта история с Лизкой и внезапными претензиями Марии Кондратьевны и так висела у него на душе неизгладимым тяжелым впечатлением. Как Алеша относился к Лизке – он и сам себе с трудом мог объяснить. Жалеть – жалел, но полюбить как дочь, хотя бы даже и приемную… Нет, не мог. Если Lise ужасали по мере взросления некоторые действительно пугающие проявления Лизки, то Алешу они наоборот еще больше притягивали и привязывали к ней. Но тут была тугая связь какого-то другого рода. Какая-то необходимость, словно неоплаченный долг. И еще что-то темное, необъяснимое и мерзкое, в чем Алеша вряд ли мог себе признаться до конца. Ее похотливость имела заряд такой ужасающей силы, что порой «цепляла» и его. Это невозможно было победить, но с этим можно было бороться. Надо сказать, что и Алешина связь с Грушенькой отчасти и объясняется этой борьбой – как бы от противного. Еще до женитьбы Алеша договорился с Lise, что они будут жить «как брат и сестра». В этом не было ничего слишком удивительного, так как Алеша свято помнил слова старца: «в миру будешь как инок» – он воспринял эти слова именно в этом смысле. И они действительно так жили, и даже особо не тяготились этим, пока в их доме не повзрослела Лизка. Та чем дальше, тем больше заряжала их дом томительной плотской истомой – это ощущали все живущие в доме. Даже Марфа Игнатьевна и та однажды по-простому жаловалась Lise, что не может понять, откуда у девочки такие «гадкие и заразительные хотялки». И срыв с Грушенькой – а это действительно был именно «срыв», ибо Алеша ничего не планировал заранее – отчасти связан с бессознательным желанием Алеши убежать от этого невозможного положения. (Хотя, к слову добавим, помимо Грушеньки были и другие и даже вполне сознательные «срывы».) Но к ужасу Алеши оказалось, что его связь с Грушенькой ничего не изменила, а как бы даже и усугубила положение…

Впрочем, мы, кажется, ушли чуть в сторону – я опять увлекся объяснением личных дел Алеши, а у нас сейчас другая и, как мне представляется, гораздо более трудная задача – объяснить его положение как революцинера-народовольца. Давайте к ней и приступим, а к личным делам Алеши вернемся позднее. Я все-таки не могу не сказать и от себя несколько слов по поводу моего отношения к революционерам. Не к Алеше и другим нашим скотопригоньевским революционерам, с которыми мне скоро придется познакомить читателей, а к революционерам вообще, без разделения на те или иные их направления: землевольцы, народовольцы, нечаевцы, социалисты, коммунисты, бомбисты и проч. и проч. Для меня всегда в них было что-то необъяснимое и ужасающее. Никогда я не мог принять идею насильственного переворота в государстве как таковую, ибо она всегда связана с убийствами и кровью. Как бы ни страдали люди, никто, по моему мнению, не может этим оправдать пролитие крови: никто не может сказать себе: я страдаю, поэтому пойду и убью тех, из-за которых я страдаю. То, что революционеры легко себе позволяют переступать эту черту – это всегда мне казалось необъяснимым и всегда поражало меня. Ну, вот, положим, ты убил кого-то и даже многих, и теперь и ты, и те, ради которых ты убивал, стали жить лучше – и что?.. Это «лучше» разве может возместить убитые человеческие жизни? Разве это «лучше» может снять с совести страшные кровавые пятна человекоубийства? Не лучше ли было пострадать, по примеру нашего Спасителя, пролившего Свою пречистую кровь и отдавшего Свою жизнь, но не посягнувшему на кровь и жизни мучителей Своего народа и Своих личных мучителей?.. Нет, не могу понять. В «Мыслях» преподобного Зосима, впрочем, приоткрывается защелка и даже зажигается некий фонарь, освещающий мрачные глубины душ революционеров. Но как бы делается это вообще. А как это конкретно происходит с отдельно взятым человеком – с тем же Алешей?.. Давайте, к нему и вернемся. Может, позже нам станет что-нибудь яснее.

Алеша шел на сходку и непроизвольно прокручивал в голове детали предстоящего эксцесса, на который были разработаны даже два плана – план «А» и план «Б». Первый – план «А» – курировал Красоткин, к чьему дому на окраине города сейчас и направлялся Алеша – там, недалеко от памятного «камня Илюшечки», и проводились сходки. По этому плану государь-император должен был быть взорван на железной дороге, в той ее части, которая уже подходила к городу, недалеко от монастыря и городского кладбища. Там, на ее довольно крутом изгибе, где поезда неизбежно тормозят и идут со строго определенной скоростью, и должна была быть заложена взрывчатка. У Красоткина – путейного инженера, который и курировал инженерное сопровождение строительства – все было точно и до секунд рассчитано. Когда нужно было поджечь запал взрывателя, чтобы, вложенный между мешками динамита, он сработал точно под императорским вагоном. Кстати, именно на эти очень точные, до секунд рассчитанные нитроглицериновые взрыватели и просила Катерина Ивановна денег у Грушеньки. Они и сами по себе были страшно дорогие, да и на «прикрытие», то есть молчание тех, кто участвовал в их производстве и доставке, тоже требовались деньги.

Однако на случай, если все-таки план «А» не приведет к нужному результату, был разработан не менее «убийственный» план «Б». Алеша был его главным вдохновителем и разработчиком. По этому плану взрывчатка должна была быть заложена прямо в могилу преподобного Зосимы, и когда наш государь-император станет вместе с другими высокопоставленными особами на настил, прикрывающий эту могилу, чтобы поднять святые мощи для переноса их в Троицкий храм монастыря, тогда и должен быть произведен подрыв. Для этого к пустой могиле был произведен подкоп. Он был проведен заранее со стороны городского кладбища (которое, если вы помните, подходило прямо к стене монастыря) и начинался от могилы Смердякова. После подъема мощей оставалось только чуть дорыть проход в пустую могилу и заложить туда взрывчатку. Алешу беспокоило только то, что, когда рыли проход через стену, видимо, задели корни ветлы, поэтому она и стала так некстати сохнуть, непроизвольно выдавая земляные работы. Алеша, кстати, сам участвовал в рытье прохода, однако еще до подхода к корням, и давал указание, чтобы их ни в коем случае не трогали – но, видимо, его указание не было выполнено как надо. Кстати, не удержусь добавить, что при всей видимой чудовищности плана, ведь при исполнении его должны были погибнуть не только государь-император, но и все поднимающие с ним мощи люди, а также убиты или покалечены многие из окружающей высокопоставленной толпы, Алешу в нравственном плане сильно беспокоило только одно – судьба мощей преподобного Зосимы. Они ведь будут уничтожены при взрыве такой силы. Но его успокаивало воспоминание одной из бесед, которую он имел с отцом Зосимой именно в то время, когда тот выбирал место для своего упокоения. Преподобный Зосима тогда посетовал, что вот – многие святые завещавали свои тела выбрасывать на болота на растерзание диким зверям… Он бы тоже так хотел, но ведь не выполнят же, даже если он завещает это. Только смута и соблазн получатся. Поэтому пусть уж будет вопреки его желанию… Они тогда стояли как раз на месте будущего погребения у монастырской стены, и Алеша помнил этот долгий и грустный взгляд своего любимого старца, с которым тот посмотрел на него после этих слов… Будто предвидел или немо намекал на что-то… И лишь теперь Алеша был почти убежден, что прозорливый старец, возможно, предвидел свою последующую участь – что его мощи недолго будут находиться в земле, как и лежать, уже вынуты из земли, но действительно исчезнут по его посмертному желанию. Как ни нелепо выглядело это предположение, но Алеша был действительно почти убежден в нем, хотя это беспокойное «почти» все-таки не давало ему полной уверенности в собственных предположениях.

Дом Красоткина находился на окраине города, от него уже было недалече и до самого городского кладбища и совсем близко от камня Илюшечки. Красоткин сам построил его через несколько лет после окончания железнодорожного института и работы в качестве путевого инженера. Его вдовая мать все-таки вышла замуж за нынешнего коллегу Алеши учителя Дарданелова (еще мальчиком Коля хоть и внешне противился этому, но в душе был польщен, когда это случилось), и после этого они несколько лет жили все вместе в их старом домике. Там же, пока не был построен новый дом, теснился и Красоткин после уже собственной свадьбы. А женился он – и это многое о нем говорит – на одной из несчастных сестер Снегиревых, только не на эмансипированной Варваре Николаевне (которая, кажется, несмотря на разницу в возрасте, не была к нему равнодушной), а на хроменькой и малоподвижной Ниночке. И однажды в минуту откровенности, что порой на него находили, сказал Алеше:

– Пусть не думают, что на хромоножках и калеках жениться можно только на спор или по мерзости душевной. Как Ставрогин… Читали вы, Карамазов, сие пасквильное произведение г-на Достоевского под названием «Бесы»?.. А и по благородству и жалости душевной, а также любви братской тоже.

И теперь они жили вдвоем с Ниночкой, без прислуги (Красоткин не признавал слуг), несмотря на все трудности такой жизни. Красоткин вопреки своей занятости пытался сам обслуживать дом (носил воду, рубил дрова, топил печь); старалась не отставать от него и Ниночка – она даже научилась ходить на костыликах, готовила еду, и только пару раз в неделю к ним из старого дома приходила сердобольная верная служанка Агафья и помогала по хозяйству. Да и то старалась это делать в отсутствие хозяина, так как тот всегда противился этой помощи, несмотря на непосильные труды и старания своей «любимой» Ниночки.

Дом Красоткиных был построен уже с учетом требований конспирации – обнесен глухим высоким забором и с главными окнами в сторону леса. Алешу при входе во двор встретил некто, кто показался ему знакомым, но он узнал провожатого, только войдя с ним в дом – это к удивлению Алеши был тот самый слуга Грушеньки с немыслимо скрипучими сапогами. Только на этот раз в мягких калошах и поддевке. Лицо его под тщательно уложенными на пробор волосами было чисто выбрито и довольно приятно, если бы не оттенок неопределимой «презрительной обиженности», так часто присущей живущим среди русских полякам.

– Что узнал, наконец, нашего брата, нового русского мальчика, точнее польского? – это уже Красоткин, встретив Алешу в доме, тоже указал ему на слугу. – Познакомьтесь, Карамазов. Тадеуш Муссялович. «Лиса» – уже утвердили его псев

Тот слегка наклонил голову и пожал протянутую ему руку. Затем Алеша с Красоткиным прошли в дом, а Муссялович остался во дворе, видимо, для внешнего наблюдения.

– Только недавно его завербовал. Надежный, уже всем представил. Пятерку-то нужно восполнять. А вы, Карамазов, опять немыслимо опаздываете. «Волк» нам уже без вас собиралась докладывать, – пока шли по коридору, вводил Алешу в курс Красоткин.

У всех революционеров в целях конспирации были свои «псевы» (от слова «псевдоним»), хотя ими чаще всего пользовались только в третьем лице и при письменных депешах. На это ушло целых два заседания. Собирались взять их то из греческой истории, то из римской, но, в конце концов, остановились на самых простых названиях животных, причем, для путаницы возможного следствия мужчинам присваивались названия женского рода, а женщинам – мужского. Так Катерина Ивановна стала «волком», Красоткин – «рысью», Смуров – «белкой», а сам Алеша «собакой». Хотели присвоить псев и Ниночке, жене Красоткина, ибо она формально не входя в организацию, была полностью «в курсе». Но как-то к ней не пристало даже безобидное «хомячок». В конце концов, она осталась просто Ниночкой, впрочем, она никогда не принимала участие в обсуждениях, а только по мере сил обеспечивала материальную сторону заседаний пятерки. Новый член пятерки – Тадеуш Муссялович – это был родной сын Грушенькиного «ясновельможного пана», бывшего соблазнителя. Мы его вместе с паном Врублевским оставили в прошлом повествовании в бедственном состоянии на некотором содержании и попечении Грушеньки. Так вот – это продолжалось недолго. Еще до отъезда Грушеньки в Сибирь оба угорели насмерть, случайно или по пьянке закрыв трубу над еще горевшей печью. А уже по приезду из Сибири к Грушеньке неожиданно заглянул искавший своего отца и не менее его бедствующий сынок Тадеуш. Сердобольная Грушенька приняла его и хотела взять на содержание, но гордый потомок польской шляхты не захотел брать деньги просто так, а подался к Грушеньки в слуги и лакеи, несмотря на нелепость такого выверта своих гордых чувств. И вот теперь оказался в революционерах. Подробности знакомства и вербовки его Красоткиным опускаем для краткости.

– А все-таки, Карамазов, нельзя так опаздывать, – не преминул еще раз укорить Алешу Красоткин уже перед входом в общую залу, где и заседала сходка. – Слышите, как шумят – сейчас узнаете по какому поводу. Повод трагический, – добавил он слегка нахмурившись своими черными и тонкими, как у девушки, словно выписанными бровями. Красоткин сейчас, в свои двадцать семь лет, кажется, полностью оправдал свою фамилию. Был удивительно красив: высок, строен, черноволос и сероглаз с голубоватым отливом. Куда-то бесследно делась его юношеская конопатость и курносость, так огорчавшие его в этом нежном возрасте. Если бы ему нужно было подобрать «псев» среди греческих богов, то он явно заслуживал бы имя Аполлона. Очень ему шел и форменный черный костюм с блестящими петличками в виде шпал, в котором он предпочитал находиться не только на работе, но и дома.

Войдя в залу, Алеша на секунду зажмурился от густого табачного смога (сам Алеша не курил): струйки дыма поднимались и от двух фигур, сгруппировавшихся вокруг стола, на котором стояла лампа с зеленым абажуром, и от двух пепельниц с не до конца потушенными окурками. За столом сидели Катерина Ивановна и Смуров. Курили, кажется, все, в том числе и вышедший встречать Алешу Красоткин, за исключением разве что Нины Ивановны, то есть Ниночки, жены Красоткина. Она была единственной фигурой, которая стояла, опираясь на свои костылечки, в дверном проходе на кухню, карауля закипающий там самовар. Слева от нее начинался длинный диван, заворачивающийся у стены и почти вплотную подходящий к книжным шкафам, между которыми стоял небольшой журнальный столик с макетом железнодорожной станции и паровоза. Все было сделано из спичек и раскрашено в соответствующие цвета – это кропотливое занятие было одним из немногих хобби, что мог себе позволить Красоткин. В этом же углу, видимо, заменявшему Красоткину «красный угол», висели черно-белые ксилографированные портреты Радищева и Рылеева, а под ними Чернышевского и Некрасова. В этом же углу, левее портретов, на забитом в стену гвозде висела и гитара.

– Вот и Карамазов, – констатировала Катерина Ивановна, она, куря, далеко отстранилась от стола. – Мы вкратце введем его в курс дела, прежде чем перейдем к главному, – и словно продолжила прерванный разговор. – Ошибки быть не может никакой. Это действительно Ольга Карташова. Признаться, меня саму это обстоятельство сильно впечатлило. Есть в этом что-то знаковое…

Алеша подсел к столу и за две-три реплики выяснил поразившее его самого обсуждавшееся событие. Оказывается, вместе с Марией Кондратьевной в коляске была именно Ольга Карташова, сестра умученного в жандармских застенках Владимира Карташова. Именно она зачем-то ходила к Ферапонту, была изгнана и наконец разбила ему окно, чему уже был свидетелем и сам Алеша. И он едва с ней не пересекся дома, куда она заходила по поручению той же Марии Кондратьевны, связанном с Лизкой. В ней, конечно, трудно было по прошествии этих 7-8 лет узнать ту робкую четырнадцатилетнюю девочку, которой она помнилась всем, кто знал семью Карташовых.