Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да будет благословен Господь, – сказала бабка в ответ на произнесенные шепотом слова внука.

Сказав это, она опустилась на колени. Внуки поддерживали ее с обеих сторон.

– Да будет благословен Господь… – отозвался старик, преклоняя свои с трудом сгибавшиеся колена и снимая шапочку. – Да будет благословен Господь наш, «как тень от высокой скалы в земле жаждущей», – продолжал он и опустился на колени, в то время как Вальберг, прочтя главу или две из немецкой Библии, произнес молитву на случай, прося господа, чтобы он преисполнил сердца их признательностью за снизошедшее к ним на время благоденствие и сподобил их так пройти сквозь все временное, чтобы не потерять потом из-за него блаженства вечного. По окончании молитвы все поднялись и приветствовали друг друга с той любовью, корни которой уходят за пределы земного, а цветы, какими бы ничтожными и бесцветными они ни показались взорам человека на этой бесплодной земле, принесут, однако, небывалые плоды в саду небесном. Отрадно было видеть, как дети помогали старикам подниматься с колен, и еще отраднее было слышать, как, расставаясь, все желали друг другу спокойной ночи. Жена Вальберга с особенным усердием заботилась о том, чтобы старикам жилось у них хорошо, и Вальберг покорялся ей с той гордой признательностью, которая становится еще возвышенней, когда благие поступки совершаем не мы сами, а те, кто нас любит. Родителей своих он любил, но особенно гордился тем, что их любит жена – за то, что это его родители. На постоянные просьбы детей разрешить им помочь старикам он отвечал: «Нет, дети мои, ваша мать сделает это лучше вас, она всегда все делает лучше». Тем временем дети его, следуя позабытому уже теперь обычаю, опустились перед ним на колени. Ласково, дрожащей от волнения рукою, он сначала коснулся курчавых волос любимца своего Эбергарда, голова которого гордо высилась над головами стоявших на коленях сестер и Морица, который с безудержной, но извинительной для его счастливого возраста беспечностью смеялся, не вставая с колен.

– Да благословит вас Господь! – сказал Вальберг. – Да благословит он всех вас и да сделает он вас такими же добрыми, как ваша мать, и такими же счастливыми, как счастлив сегодня ваш отец.

Сказав это, он отвернулся и заплакал.

Глава XXVII

…quaeque ipsa miserrima vidi,

et quorum pars magna fui[116].

Вергилий

Жену Вальберга, которая от природы отличалась ровным спокойным характером и которую нужда и горе приучили всегда ожидать от жизни самого худшего, негаданно наступившее благоденствие не привело в такой восторг, как ее детей и даже стариков. Ее преследовали мысли, которыми она не делилась с мужем; порою она даже сама не хотела себе в них признаваться; и одному только священнику, который часто посещал их и которого Гусман щедро одаривал, она открыла их со всей прямотой. Она сказала, что, как она ни признательна брату за тот достаток, который у них сейчас появился, ей хотелось бы, чтобы детям ее было позволено обучиться какому-нибудь ремеслу, чтобы себя прокормить, и чтобы те деньги, которые Гусман расточал на их светское воспитание, были употреблены на то, чтобы обеспечить им возможность не только содержать себя самих, но и помогать родителям. Она даже намекнула, что благожелательное отношение к ней брата может впоследствии измениться, особенно подчеркивая при этом то обстоятельство, что дети ее в этой стране чувствуют себя чужеземцами, что они совершенно не знают испанского языка и что религия Испании не внушает им ничего, кроме отвращения; очень мягко, но вместе с тем и решительно она обрисовала те опасности, которые подстерегают семью чужеземцев-еретиков в католической стране, и умоляла священника повлиять на брата и посодействовать тому, чтобы он щедротами своими помог детям ее встать на ноги и приобрести независимость, как если бы… тут она замолчала.

Добрый и дружелюбно настроенный к ней священник – а он действительно был и тем, и другим – выслушал ее очень внимательно; сначала он, словно для того чтобы исполнить свою обязанность, принялся уговаривать ее отступиться от ее еретических убеждений, утверждая, что это единственное средство примириться с господом и с братом, а потом, получив спокойный, но решительный отказ, дал ей наилучший мирской совет, сводившийся к тому, что ей следует беспрекословно исполнять все желания брата и воспитывать детей так, как того хочет он, тратя на это все те деньги, которые он им так щедро дарит. Он добавил en confiance[117], что, хотя в течение всей его долгой жизни Гусмана нельзя было заподозрить ни в какой другой страсти, кроме одной, – накопить побольше денег, теперь он обуреваем стремлением, отвлечь от которого его значительно труднее: он решил, что наследники его состояния должны преуспевать во всем, что может украсить человека светского, ни в чем не уступая отпрыскам самых знатных родов Испании. Закончил же он опять-таки тем, что посоветовал ей во всем беспрекословно подчиняться желаниям брата, и жена Вальберга согласилась последовать этому совету, хоть и со слезами, которые она пыталась скрыть от священника и которые успела насухо утереть перед тем, как подойти к мужу.

Тем временем план Гусмана стремительно осуществлялся. Он нанял для Вальберга прекрасный дом; теперь и сыновья и дочери музыканта были отлично одеты и жили в роскошных покоях. И хотя образование в Испании всегда стояло, – да и сейчас еще продолжает стоять, – на весьма низком уровне, они были обучены всему тому, что по тогдашним понятиям пристало знать отпрыскам истых идальго. Гусман строго-настрого запретил не только какие-либо попытки подготовить их к трудовой жизни, но даже само упоминание о ней. Отец торжествовал, а мать сожалела об этом, однако скрывала чувства свои ото всех и утешала себя мыслью, что то блестящее светское воспитание, которое получают теперь ее дети, в конце концов может пригодиться им в трудное время: все перенесенные этой женщиной несчастья научили ее смотреть на будущее с тревогой, и взгляд ее даже в самом ярком солнечном луче, озарявшем ее жизнь, с какой-то зловещей зоркостью отыскивал темное пятнышко.

Требования Гусмана исполнялись – семья жила в роскоши. Молодежь погружалась в новую для нее жизнь с той жадностью, какой можно было ожидать от жаждущих удовольствий юных существ, чьи природные склонности влекли их ко всему изящному и утонченному, к стремленьям, которые нищенская жизнь со всеми ее тяготами никогда не могла начисто в них уничтожить. Гордый и счастливый отец восхищался красотою детей и способностями их, которые постепенно развивались. Мать иногда в тревоге вздыхала, однако старалась, чтобы муж ее не замечал этих вздохов. Престарелые дед и бабка, чьи недуги сделались еще ощутимее от непривычного для них климата Испании, а может быть, и от сильных волнений, которые по плечу людям молодым, но всегда бывают мучительны для стариков, сидели в своих глубоких креслах и проводили остаток дней в молчаливом, хотя и осознанном довольстве и безмятежном, но почтенном равнодушии ко всему, в промежутках забываясь сладостною дремотой; спали они много, а просыпаясь, неизменно улыбались и внукам, и друг другу.

Жена Вальберга в течение всего этого периода, казавшегося всем, кроме нее, порою безмятежного благоденствия, не раз предостерегала детей, осторожно намекая на то, что благополучию их может прийти конец, однако все эти мрачные мысли развеивались, стоило ей увидеть на их лицах улыбки, услышать их смех, ощутить поцелуи их губ; мать их в конце концов начинала подсмеиваться сама над своими страхами. Время от времени, однако, она делалась озабоченной, брала с собою детей и шла с ними к дому их дяди. Она прохаживалась взад и вперед вместе с ними перед его дверью и порою приподымала вуаль, словно пытаясь узнать, нельзя ли что увидеть сквозь стены, такие же непроницаемые, как и сердце скупого старика, или сквозь окна его, запертые так же крепко, как и его сундуки, после чего, бросив взгляд на дорогую одежду детей и как бы стараясь заглянуть далеко вперед, она вздыхала и медленными шагами возвращалась к себе домой. Неопределенности этой скоро, однако, пришел конец.

Священник, духовник Гусмана, часто наведывался к ним; он был его доверенным лицом, и старик поручал ему передавать семье сестры свои щедрые дары; к тому же он был искусным шахматистом, причем даже в такой стране, как Испания, у него не было партнера, по силе равного Вальбергу. Естественно, он не мог оставаться безучастным к семье и ее судьбе, и, хотя его правоверные взгляды и мешали ему стать на их сторону, сердце его все равно было с ними. Таким образом, наш добрый священник умудрялся сочетать одно с другим, и, поиграв в шахматы с отцом семейства, возвращался потом в дом Гусмана и там молился о том, чтобы вся эта семья еретиков обратилась в католичество.

И вот однажды, когда он сидел у Вальбергов за игрой, его вдруг срочно вызвали. Священник оставил своего ферзя en prise[118] и поспешил выйти в коридор, чтобы поговорить с посланным за ним слугой. Все сидевшие в комнате встрепенулись, поднялись со своих мест и в невыразимом волнении последовали за ним. Они остановились у двери, однако потом все же вернулись со смешанным чувством: тут были одновременно и тревога и стыд, что излишнее любопытство их может обратить на себя внимание. Отходя от двери, они, однако, явственно расслышали слова посланного за священником слуги:

– Едва дышит, послал за вами, нельзя терять ни минуты.

И оба они, слуга и священник, тут же ушли.

Вся семья вернулась к себе и едва ли не весь вечер провела в глубоком молчании, прерывавшемся только отчетливым тиканьем часов, которое казалось слишком громким их настороженному слуху; только оно, да еще эхо торопливых шагов Вальберга, который вскакивал с кресла и принимался ходить взад и вперед по комнате, нарушали воцарившуюся в доме мертвую тишину. Услыхав звук шагов, все оборачивались, ожидая увидеть посланного, но потом, поглядев на безмолвную фигуру Вальберга, снова усаживались на свои места. Всю ночь семья просидела в волнении, которое никто ничем не выражал и которое, по сути говоря, было невыразимо. Свечи едва мерцали, а потом догорели до конца и совсем потухли, однако никто этого даже не заметил; бледные лучи зари пробрались в комнату, но никто не подумал, что настало уже утро.

– Господи, до чего же долго все это тянется! – невольно вырвалось у Вальберга; от слов этих, хоть произнесены они были едва слышно, все встрепенулись; это были первые звуки человеческого голоса, которого они не слышали уже много часов.

В эту минуту раздался стук в дверь, а вслед за тем – медленные шаги по коридору; дверь в комнату отворилась, и на пороге появился священник. И в этом контрасте между сильным чувством и глубоким безмолвием, в этом столкновении слова, которое душило мысль, едва только успевшую зародиться, и мысли, которая напрасно искала поддержки в словах, в этой стремительной схватке страдания и немоты было что-то поистине зловещее. Однако длилось все это лишь какие-то мгновения.