Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

– Люди! Люди! – закричал он. – К чему вы стремитесь, к чему воспламеняетесь страстью? На что надеетесь и чего страшитесь? Во имя чего вы боретесь и над чем торжествуете победу? Поглядите на меня! Поучитесь у такого же человека, как вы, у того, кто произносит свою последнюю страшную проповедь над мертвым телом жены, кто подбирается к своим спящим детям, надеясь, что и они превратятся в такие же мертвые тела, как она, и что падут они от его руки! Слушайте меня, люди всего мира! Откажитесь от ваших надуманных нужд, от раздутых желаний и вместо этого лучше накормите тех, кто голоден, кто ползает у ваших ног и молит лишь об одном куске хлеба! Нет на свете другой заботы, нет другой мысли, кроме этой одной! Пусть же дети потребуют, чтобы я дал им образование, вывел их в люди, обеспечил им положение в свете, и я ничего этого не сделал, – я не признаю себя виновным. Всего этого они могут добиться для себя сами, а могут и прожить без этого, если захотят, только пусть они никогда не просят у меня хлеба, как они просили, как просят еще и сейчас! Я слышу, как они стонут от голода во сне! Люди, люди, будьте мудры, и пусть ваши дети проклинают вас в глаза за все что угодно, но только не за то, что у них нет хлеба! О, это горчайшее из проклятий, и оно звучит тем неумолимей, чем тише его произносят! Оно часто терзало меня, но теперь больше не будет!

И несчастный, спотыкаясь, направился к постелям детей.

– Отец! Отец! – вскричала Юлия. – Ужель это ваши руки? О, пощадите меня, и я буду делать все, все, кроме…

– Отец, дорогой отец! – вскричала Инеса, его другая дочь. – Пощадите нас! Завтра, может быть, у нас будет из чего приготовить обед!

Мориц соскочил с постели и, обхватив своими руками отца и плача, проговорил:

– Прости меня, милый папочка, мне приснилось, что в комнату к нам забрался волк, что он нас хватает за горло; о папочка, я уж так давно кричу, что думал, ты никогда не придешь! А теперь… Боже мой! Боже мой! – в это время руки обезумевшего отца сдавили ему горло. – Неужели это ты – волк?

По счастью, руки эти совсем обессилели от тех же мучительных судорог, которые понудили их на этот отчаянный шаг. От ужаса дочери его лишились чувств и обе лежали побелевшие, недвижные, без признаков жизни. У мальчика хватило сообразительности прикинуться мертвым: он растянулся на полу и старался не дышать, когда яростная, но уже ослабевшая рука отца то схватывала его за горло, то отпускала, а потом схватывала опять, и вслед за тем пальцы этой руки разжимались, как бывает, когда судороги проходят.

Когда несчастный отец убедился, что со всеми уже покончено, он вышел из комнаты. Тут он натолкнулся на лежавшую на полу жену. Глухой стон возвестил о том, что страдалица еще жива.

– Что это значит? – спросил себя Вальберг, еле держась на ногах, в беспамятстве и бреду. – Неужели это мертвая упрекает меня, ее убийцу? Или жена моя еще жива и проклинает меня за то, что я не довел до конца начатое дело?

И он занес ногу над телом жены. В эту минуту раздался громкий стук в дверь.

– Пришли! – воскликнул Вальберг; его разгоревшееся безумие, которое заставило его вообразить себя убийцей жены и детей, рисовало теперь перед ним картины суда и возмездия. – Ну что же, постучите еще раз, а не то подымите сами щеколду и входите, как вам больше понравится. Видите, я сижу над трупами жены и детей. Я их убил… признаюсь… вы пришли повести меня на пытку… знаю, знаю, только какие бы это ни были пытки, все равно не будет пытки страшнее, чем когда дети мои умирали у меня на глазах. Входите же, входите, дело сделано!.. Тело моей жены лежит у моих ног, а руки мои обагрены кровью моих детей, – чего же мне еще бояться?

Сказав это, несчастный с мрачным видом опустился в кресло и стал счищать с рук воображаемые пятна крови. Наконец стук в дверь сделался громче, щеколду подняли, и в комнату, где находился Вальберг, вошло трое мужчин. Входили они медленно: двое оттого, что преклонный возраст не позволял им идти быстрее, а третий – от обуревавшего его непомерного волнения. Вальберг не замечал их, глаза его были устремлены в одну точку, руки – судорожно сжаты; при их появлении он даже не шевельнулся.

– Вы что, не узнаете нас? – сказал тот, кто вошел первым, поднимая фонарь, который был у него в руке. Ворвавшийся в комнату свет озарил всех четверых, и казалось, что это фигуры, сошедшие с картины Рембрандта. Комната была погружена в глубокий мрак, кроме тех мест, куда падал этот яркий свет. Он выхватывал из тьмы недвижную, словно окаменевшую фигуру Вальберга с печатью беспросветного отчаяния на лице. Рядом с ним стоял священник, друг их семьи, бывший духовник Гусмана; черты его бледного, изборожденного старостью и суровой жизнью лица, казалось, противились улыбке, которая старалась пробить себе путь среди глубоких морщин. Позади него – престарелый отец Вальберга, совершенно безучастный ко всему, что происходило вокруг, за исключением тех минут, когда, вдруг что-то припоминая, он начинал трясти своей седой головой, словно спрашивая себя, зачем он здесь и почему он ничего не может сказать. Поддерживал его юный Эбергард; глаза его и все лицо загорались по временам блеском настолько ярким, что он не мог длиться долго и сразу же сменялся бледностью и унылым подавленным видом. Весь дрожа от волнения, он делал шаг вперед, а потом опять подавался назад и прижимался к деду, как будто он не поддерживал его, а, напротив, сам искал в нем поддержки.

Вальберг первым нарушил молчание.

– Я знаю, кто вы такие, – глухим голосом сказал он, – вы пришли схватить меня, вы слышали, что я во всем признался, так чего же вы медлите? Тащите меня в тюрьму, я бы и сам встал и пошел следом за вами, но я что-то прирос к этому креслу, вы должны оторвать меня от него.

В это время жена, которая лежала простертая у его ног, медленными, но уверенными движениями поднялась с полу; из всего виденного и слышанного она, должно быть, поняла только смысл сказанных мужем слов; обняв его, она крепко прижимала его к себе; она как будто хотела этим сказать, что никуда не даст его увести, и смотрела на вошедших, в бессилии своем бросая им грозный вызов.

– Еще один мертвец, – вскричал Вальберг, – восставший из гроба, чтобы свидетельствовать против меня? Нет, час пробил, надо идти, – и он попытался встать.

– Не торопитесь, отец, – сказал Эбергард, кидаясь к нему и пытаясь удержать его в кресле, – погодите, есть хорошие вести, и наш добрый друг пришел сообщить их, отец, вслушайтесь в его слова, сам я говорить не могу.

– Это ты, Эбергард, – ответил Вальберг, посмотрев на сына с мрачною укоризной, – и ты тоже свидетельствуешь против меня, а ведь я ни разу даже не поднял на тебя руки! Те, кого я действительно убил, молчат, так неужели же ты станешь меня обвинять?

Теперь все они обступили его; им стало за него страшно, и вместе с тем все порывались хоть чем-нибудь его успокоить; всем хотелось сообщить ему известие, наполнявшее сердца их радостью, и все боялись, как бы груз этот не оказался слишком тяжелым для утлого суденышка, которое накренилось и бессильно качается на волнах: ведь любое дуновение ветерка легко могло превратиться для него в бурю. Воцарившееся безмолвие было нарушено священником, которому его монашеская жизнь не позволяла вникать в те чувства, которые обычно пробуждаются в каждой семье, в те радости и муки, которые неразрывными нитями связывают сердца мужей и жен, родителей и детей. Он понятия не имел о том, что́ чувствовал Вальберг как муж и как отец, ибо сам никогда не был ни тем ни другим; но он понимал, что добрая весть всегда остается доброй вестью, чьи бы уста ни изрекли ее и чьи бы уши ни услыхали.