Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

Обычаи того времени допускали и даже узаконили объятия и поцелуи при встрече, что потом вышло из употребления; и когда Элинор ощутила прикосновение губ, таких же алых, как и у нее, она вздрогнула, подумав о том, что с губ этих не раз слетали приказы, обращенные к тем, кто проливал человеческую кровь, и что рука, которая с такой нежностью обвилась теперь вокруг ее стана, неотвратимо направляла смертоносное оружие со страшной целью – поразить тех, у кого в сердце трепетала человеческая любовь. Своего двоюродного брата она встречала любовью, но объятия героя приводили ее в содрогание.

Джон Сендел сел рядом с ней, и спустя несколько минут его мелодичный голос, мягкость и непринужденность манер, глаза, которые улыбались, в то время как губы были недвижны, и губы, чья улыбка могла сказать больше, оставаясь безмолвной, чем взгляд иных, красноречивых в своем сиянии глаз, постепенно вливали в ее душу покой; она пыталась что-то сказать, но вместо этого умолкала, чтобы слушать, пыталась взглянуть на него, но, подобно поклоняющимся солнцу язычникам, чувствовала, что лучи света слепят ее, и начинала смотреть в сторону, чтобы что-то видеть. Обращенные на нее темно-синие глаза юноши струили спокойный, ровный и чарующий свет; так сиянье луны озаряет погруженную в дремоту долину. И в тонах голоса, от которого она ждала раскатов грома, было столько совсем еще юной и пленительной нежности, которая совершенно обезоруживала ее, что слушать эту речь становилось для нее истинным наслаждением. Элинор сидела и, упоенная им, пила каждое его слово, каждое движение, каждый взгляд, каждое прикосновение, ибо юноша с вполне простительной в его положении непринужденностью взял ее руку и уже не отпускал ее все время, пока говорил. А говорил он долго и отнюдь не о войне и не о пролитии крови, не о боях, в которых он так отличился, и не о событиях, о которых ему достаточно было упомянуть вскользь, чтобы в ней пробудились и интерес к ним, и ощущение их значительности, а, напротив, о возвращении своем домой, о том, как ему радостно было свидеться с матерью, о надеждах его, что обитатели замка окажутся к нему благосклонными. С горячим участием расспрашивал он ее о Маргарет и с глубоким почтением – о миссис Анне, и по тому, как он весь оживлялся при упоминании их имен, можно было видеть, что на пути домой сердце его опередило шаги и что вместе с тем сердце это чувствует себя везде как дома и умеет передать это чувство другим. Элинор могла слушать его без конца. Имена родных, которых она любила и глубоко чтила, звучали в ушах ее как музыка; однако наступление темноты напомнило ей, что пора возвращаться в замок, где строго соблюдался заведенный порядок, и, когда Джон Сендел предложил проводить ее домой, у нее уже не было повода медлить с уходом.

В комнате, где они сидели, было уже довольно темно, но когда они шли потом в замок, все вокруг было еще залито багряными лучами заката.

Идя по тропинке парка, Элинор была настолько поглощена потоком охвативших ее чувств, что в первый раз за все время не ощутила красоты окрестных лесов, мрачных и в то же время излучающих свет, смягченных красками осени и золотящихся в сиянии осеннего вечера, пока наконец голос ее спутника, восхищенного открывшейся перед ними картиной, не вывел ее из этого забытья. Чувствительность к природе, та свежесть и непосредственность, с которой ее ощущал тот, чье сердце она считала очерствевшим от тяжких трудов и всех пережитых ужасов, кого она представляла себе более склонным переходить через Альпы, чем нежиться в Кампанье, растрогала ее до глубины души. Она пыталась что-то ответить и не могла; она вспомнила, как, будучи сама очень чуткой и восприимчивой к природе, она сразу же откликалась на все восторги других, разделяла их чувства, а тут она сама поражалась своему молчанию, ибо не понимала его причины.

Все, что они увидели, подойдя ближе к замку, поразило их такой неслыханной красотой, какая вряд ли могла пригрезиться даже художнику, чье воображение прельщалось закатами в южных странах. Огромное здание тонуло в тени; все его причудливые и резко очерченные контуры – главной башни со шпилем, зубчатых стен и сторожевых башен – слились в одно густое и темное пятно. Далекие остроконечные холмы все еще ясно выделялись на фоне темно-синего неба, а клочья пурпура так льнули к их вершинам, что можно было подумать, что им хочется побыть там еще дольше и что последние лучи, уходя, оставили после себя эти знаки в залог того, что тени уйдут и снова настанет лучезарное утро. Леса вокруг были такими же темными и, казалось, такими же плотными, как и стены замка. По временам над густой лохматой листвою неуверенно проглядывало тусклое золото. И наконец в прогалину между темневшими могучими стволами вековых деревьев хлынул последний его поток; догорающие лучи эти, коснувшись каких-то травинок, на миг превратили их в россыпи изумрудов и, едва успев полюбоваться своим творением, сокрылись во тьме. Все это было так неожиданно, так сказочно и так скоротечно, что крик восторга замер на устах Элинор, когда она протянула руку в направлении дали, так ослепительно вспыхнувшей и так внезапно погасшей. Она взглянула на своего спутника, и во взгляде ее были и просветленность и глубокое понимание; так слова наши кажутся мелкой монетой рядом с тою, что из золота самой высокой пробы чеканят взгляды: в них все от сердца. Спутник ее в эту минуту тоже к ней обернулся. Он ничего не восклицал, ни на что не указывал рукою; он только улыбался, и в улыбке этой было что-то неземное; как будто она отражала этот избыток света, это прощание уходившего дня, и сама с ним прощалась, как с другом. Улыбались не одни только губы, но и глаза, и щеки, каждая черточка лица, казалось, вносила свою долю в этот разлитый во всем его существе лучезарный свет, и все вместе они создавали гармонию, которой упивается взор и которая подобна другой, что слагается из сочетания искусно подобранных замечательных голосов и радует слух. И в сердце Элинор до последнего часа ее земного бытия запечатлелись эта улыбка и все, что их окружало в тот миг, когда она засияла у него на лице. Это была весть о том, что душа его, подобно древней статуе, на каждый падающий на нее луч света отвечает сладостным голосом и сливает воедино величие и торжество природы с блаженным уделом проникновенного и нежного сердца. До конца своего пути они уже ни о чем больше не говорили, но молчание их было красноречивее всех слов, которые они могли бы сказать друг другу…

* * *

Когда они пришли в замок, был уже поздний вечер. Миссис Анна приняла своего прославленного внука с достоинством, радушием и любовью, к которой примешивалось чувство гордости. Маргарет встретила его не столько как брата, сколько как героя, а Джон, после того как он был представлен всем в доме, снова обратил свой взгляд на улыбавшуюся ему Элинор. Они пришли как раз тогда, когда капеллан собирался приступить к чтению вечерних молитв, – строгий распорядок этот неукоснительно соблюдался в замке, и даже прибытие гостя не должно было его нарушать. Элинор с чрезвычайным волнением ожидала этой минуты: она была очень благочестива, и хотя юный герой был полон самых нежных чувств и всей той отзывчивости и чистоты, какие способны возвысить и украсить наш жалкий удел, она все же боялась, что религии, которой сродни глубокое раздумье и строгие привычки, пришлось бы долго скитаться по свету, прежде чем прибежищем ее могло сделаться сердце моряка. Последние сомнения ее рассеялись, когда она увидела, с каким горячим и вместе с тем тихим рвением Джон стал молиться вместе со всеми. В благочестии мужчины есть что-то особенно возвышающее. Видеть, как этот высокий человек, не привыкший кланяться людям, опускается до земли, чтобы поклониться богу, понимать, что эти колени, суставы которых тверды, как адамант, колени, которые никакая сила, никакие угрозы не могли заставить согнуться, теперь перед лицом Всевышнего становятся гибкими и покорными, как у ребенка; видеть, как поднимаются ввысь сложенные руки, слышать, как возле коленопреклоненного воина звенит его волочащийся по полу кортик, – все это сразу трогает и чувства наши и сердце, и в душу западает страшный, впечатляющий образ физической силы, простертой перед могуществом Провидения.

Элинор не сводила с него глаз, вплоть до того, что даже забывала о том, что должна молиться. И когда его белые руки, созданные, казалось, совсем не для того, чтобы браться за оружие и нести людям смерть, были благоговейно сложены в молитве, когда, стоя на коленях, он вдруг поднял левую и легким движением откинул упрямые пряди, спадавшие ему на лицо, ей показалось, что она видит перед собой олицетворение ангельской силы и ангельской чистоты.

После окончания мессы, обратив к юноше торжественные слова приветствия, миссис Анна снова выразила ему свое удовлетворение по поводу проявленного им благочестия, но вместе с тем по всему видно было, что ей самой не верится, что у человека, жизнь которого проходит в тяжелых трудах и полна опасностей, может проявиться такое неподдельное религиозное рвение. Выслушав лестные для него слова бабки, Джон Сендел поклонился и, положив одну руку на кортик, откинул другой густые пряди своих пышных волос. Перед ними стоял герой сражений в образе только еще вступающего в жизнь юноши. Краска залила его лицо.

– Дорогая тетушка, – сказал он дрожащим от волнения голосом, – как вы можете думать, что те, кому нужнее всего покровительство Всемогущего, решатся им пренебречь? Те, кто выходят в море на кораблях и проводят дни свои над бездонными глубинами, лучше всех способны понять в часы опасности, что только ветер и буря исполняют там его волю. Моряку, который не верит в бога и не надеется на его милость, приходится хуже, чем тому, кто пускается в море без лоцмана и без карты.

Когда он сказал это с тем идущим от сердца трепетом, который убеждает вас едва ли не раньше, чем вы слышите сами слова, миссис Анна протянула ему для поцелуя свою морщинистую, но все еще белую как снег руку. Маргарет последовала ее примеру и протянула свою; так героиня рыцарского романа протянула бы ее своему кавалеру; Элинор отвернулась и плакала слезами восторга.

* * *

Когда мы непременно хотим отыскать в ком-нибудь следы совершенства, мы всегда можем быть уверены, что найдем их. Но у Элинор не было нужды прибегать к помощи воображения, чтобы расцветить то, что неизгладимо запечатлелось у нее в сердце. Джон очень медленно проявлял свой характер; можно даже сказать, что отдельные черты его узнавались чаще всего под влиянием внешних или случайных обстоятельств; какая-то почти девическая застенчивость делала его неразговорчивым, а уж если он и говорил, то меньше всего о себе. Душа его раскрывалась, как чашечка цветка; нежные шелковистые лепестки ширились незаметно для глаза, и с каждым днем цвет их густел и благоухание становилось сильнее, пока в конце концов блеск их не ослепил Элинор и она не захмелела от их аромата.

Это желание отыскать в любимом человеке высокие достоинства и отожествить уважение и страсть, старание соединить в одном нравственную красоту с красотою внешней говорит о том, что сама любовь возвышенна, что, хотя течение и может в силу тех или иных обстоятельств стать мутным, источник во всяком случае чист и что если сердце способно ощутить его в своих глубинах, то это означает, что в нем таится такая сила, которая рано или поздно может быть направлена на новую, более светлую цель, на то, чего не найти на земле, и гореть более высоким пламенем, нежели то, которое разжигает в нас плоть…

* * *

С тех пор как приехал ее сын, вдова Сендел стала проявлять заметное беспокойство и постоянную настороженность, словно она все время ждала какой-то беды и не знала, откуда эта беда придет. Теперь она часто бывала в замке. Она не могла не замечать растущей любви Джона и Элинор друг к другу, и все помыслы ее сводились только к тому, чтобы помешать их союзу: она боялась, что от него может материально пострадать ее сын, а тем самым и она сама.

Через третьих лиц ей удалось узнать, к чему сводилось завещание сэра Роджера, и ум ее, не столь глубокий, сколь изобретательный, и характер, не столь сильный, сколь страстный, были направлены на то, чтобы надежды, которые оно ей давало, могли осуществиться. Завещание сэра Роджера было составлено весьма необычно. Несмотря на то что он сам отдалил от себя дочь, после того как та вышла замуж за Сендела, и младшего сына, отца Элинор, – за приверженность их обоих пуританам, по всей видимости, самым большим желанием старика было все же соединить своих внуков и передать богатство и титулы рода Мортимеров последнему его представителю. Поэтому все свои огромные поместья он завещал внучке своей Маргарет – при условии, если та выйдет замуж за своего двоюродного брата Джона Сендела; в случае если тот женится на Элинор, он получал только принадлежавшее последней состояние в пять тысяч фунтов стерлингов, в случае же если Сендел не женится ни на той, ни на другой из своих двоюродных сестер, большая часть состояния завещалась одному дальнему родственнику, носившему фамилию Мортимер.

Миссис Анна Мортимер, предвидя, какие пагубные последствия для всей семьи может иметь такое противопоставление чувства выгоде, держала завещание брата в тайне, однако миссис Сендел удалось с помощью замковых слуг выведать его содержание, и после этого она уже не знала покоя. Женщина эта слишком долго терпела лишения и нужду, чтобы бояться чего-нибудь другого больше, нежели их продолжения; вместе с тем она была слишком честолюбива и слишком хорошо помнила свое высокое положение в детстве и юности, чтобы не поставить на карту все что угодно ради того, чтобы их вернуть. Она испытывала личную женскую зависть к высокомерной миссис Анне и к благородной и красивой Маргарет, и зависть эту ничто не могло смирить. И она бродила вокруг замка, как пришелица с того света, которая стонет, добиваясь, чтобы ее пустили в покинутый ею дом, не зная покоя сама и не давая его другим до тех пор, пока ей наконец не отворят двери.

К чувствам этим присоединились еще и материнское тщеславие и тревога за сына, которому в зависимости от сделанного им выбора суждено либо подняться до знатности и богатства, либо довольствоваться самым заурядным существованием, и легко можно себе представить, как она себя повела: вдова Сендел поставила перед собой вполне определенную цель и не стала особенно разбираться в средствах. Нужда и зависть разожгли в ней неуемную жажду той роскоши, среди которой она когда-то жила, а ее ложная религия обучила ее всем оттенкам самого утонченного лицемерия, всей низости притворства, всем окольным путям, вплоть до нашептываний и оговора. В своей полной превратностей жизни она узнала добро и – склонилась ко злу. И вот теперь вдова Сендел решила во что бы то ни стало помешать союзу сына и Элинор.

* * *

Миссис Анна все еще была уверена, что завещание сэра Роджера остается тайной для всех. Она видела, какая сильная и неодолимая любовь влечет Элинор и Джона друг к другу, и чувство, происхождением своим обязанное то ли ее природному великодушию, то ли – чтению романов (а миссис Анна любила высоконравственные романы тех времен), говорило ей, что счастье двух влюбленных не будет особенно омрачено потерею почестей и земель, всех огромных доходов и древних титулов рода Мортимеров.

Как ни высоко она ценила все эти привилегии, которые дороги каждой благородной душе, для нее еще больше значил союз любящих сердец и родственных душ, попирающих ногами те золотые яблоки, которыми усыпан их путь, и упорно и горячо стремящихся вперед – к заветному счастью.

День свадьбы Джона и Элинор был назначен; подвенечное платье сшито; многочисленные друзья приглашены; парадная зала замка разукрашена. Колокола приходской церкви громким и веселым звоном созывали гостей на свадьбу, и слуги в голубых ливреях с бантами готовили заздравную чашу, на которую устремлялось множество глаз, требуя, чтобы ее чаще осушали и наполняли снова.

Миссис Анна своими руками вынула из большого, черного дерева, сундука бархатное, отделанное атласом платье, которое она надевала еще при дворе Иакова I в день свадьбы принцессы Елизаветы с курфюрстом Пфальцским, когда та, по словам одного современного писателя, «так цвела, блистала и была так хороша собою», что миссис Анне, когда она облачилась в этот наряд, показалось, что свадебное пиршество во дворце, окутанное легкою дымкой, проплывает вновь во всем своем великолепии и блеске пред ее потускневшим взором. Маргарет была одета столь же пышно, однако все заметили, что ее обычно румяное лицо сделалось, пожалуй, бледнее, чем лицо невесты, и что в застывшей на нем на все это утро улыбке сквозит не столько радость, сколько усилие воли. Миссис Сендел была в большом волнении и очень рано уехала из замка. Жених долго не появлялся, и, понапрасну прождав его некоторое время, все собравшиеся поехали в церковь, решив, что он там и в нетерпении ждет их.