Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты никогда ни о ком не думал! — оборвала она его. — А я должна! Должна помнить, что я жена, у меня есть дом, семья.

— К черту все! — Степан, задохнувшись, остановился перед ней. — К черту, мы с тобой и семья и дом. Мы! Ты моя жена. Хватит!

— Не кричи…

— Буду!

— Ну кричи, а я уйду.

Елена Сергеевна достала из сумочки платок. Степан сник, будто в нем что-то надломилось, отошел и сел в угол дивана. Она не плакала, смотрела на свои руки и комкала платок. Подбородок и уголки губ ее, как у ребенка, который собирается разреветься, подрагивали. Заплачь она, ему бы, наверное, не было бы так больно смотреть на нее. Он не решался ее утешать, а только горько смотрел на трогательный подбородок и детские уголки губ, в которых пряталась обида.

— Лена, нам надо все обдумать, мы не можем еще раз ошибиться. — Пахомов тяжело выдавил эти слова, они казались ему деревянными и застревали в горле. — Я все хочу и боюсь у тебя спросить. Почему ты тогда решила… чтобы его не было? Почему решила и за меня? Почему?

Елена Сергеевна медленно обвела взглядом комнату, словно она только сейчас увидела, куда она попала, потом вскинула глаза на Степана, и в них мелькнула такая боль и такая тяжкая обида, что ему стало не по себе.

— Ты сам решил за всех нас…

Елена Сергеевна выделила слова «за всех нас», и Степан понял, что она хотела сказать. Это было самым большим обвинением, которое когда-либо предъявляли ему в жизни. Он сразу сник, не мог да и не пытался что-либо возразить ей. Когда обвинял себя и говорил, что во всем виноват только он один и никто другой, то это было одно, — тогда оставалась у него надежда, что Лена, возможно, так и не думает и есть еще шанс исправить их жизнь, а теперь, когда она возложила вину на него одного и не только за их две жизни, как он думал, а и за ту, которая не появилась, но уже стучалась в этот мир, — теперь ему было безразлично, что она скажет. Главное он уже услышал от нее, и это было то поражение, которое стоит не только тех его нелепо прожитых лет, но и всей жизни.

Елена Сергеевна стала собираться, сидя на маленьком стульчике, в коридоре застегивала «молнии» на сапогах. Одна не застегивалась, а ему и в голову не пришло помочь ей. Наконец она встала и подошла к зеркалу, стала поправлять прическу, а он все стоял в дверях и смотрел из того своего далека, куда его отбросили ее слова «за всех нас», и не мог приблизиться к ней, к Лене, которую он сейчас так любил и желал, как еще никого и ничего не любил и не желал в своей жизни. И только когда она потянулась к вешалке, он будто очнулся, сорвался с места и опередил ее.

Елена Сергеевна повернулась к нему лицом, в руках у него было ее пальто. Оно разделяло их, и он не знал, как с ним поступить, а только прижимал его, распахнутое, к себе, будто защищался от нее, сделавшей шаг навстречу. Когда ощутил ее горячие, ласковые руки у себя на шее, а сбивчивое дыхание у своих губ, он выронил пальто, и они, переступив через него, вернулись в комнату.

10

— Степан, дорогой, пойми, если человек сам себя считает абсолютно правым и непогрешимым, он уже виноват.

— А я не считаю, но и не чувствую за собой вины. Не чувствую. Жил, не подличал, не рвал куска у других. А что многого хотел… На половину не был согласен ни в чем.

Пахомов и Буров сидели в сквере перед гостиницей. Они встретились здесь час назад, чтобы вместе поужинать и потолковать. Директор завода и секретарь парткома поручили Бурову «обработать» писателя Пахомова. «Надо, чтобы Степан Петрович заболел нашими заботами, — напутствовал его Терновой. — И расценивай это как задание парткома». Но как только Пахомов и Буров встретились, они заспорили и вот теперь, по истечении часа, все еще не могли остановиться, хотя тот запал и напор, с которым они начали разговор, уже пошел, да, видно, и усталость от шумного и бестолкового дня брала свое. Их спор был на излете, потому что каждый уже и не слушал другого, а говорил только свое и скорей для себя, чем для другого.

— Когда людям хорошо, они мало думают, — глядя перед собой, продолжал Буров, — они просто живут. Думать о жизни мы начинаем, когда нам плохо.

— Никогда не жил беззаботно. И когда хорошо и когда плохо, всегда голова трещала.

Пахомов умолк. Михаилу показалось, что Степан, не найдя ответа, оборвал их спор, и теперь уже можно подняться и идти ужинать и за бокалом вина, переключившись на другой, мирный лад, начать тот разговор, ради которого он пришел. Буров даже привстал, приглашая Степана идти в гостиницу, но тот, будто спохватившись, снова заговорил:

— Все время куда-то стремился, все время загадывал себе сделать то, осилить это. Задавал большие и малые цели. Вот закончу повесть, вот напишу рассказ, потом еще один, вот съезжу от газеты или журнала на стройку, слетаю в Арктику, побываю на нефтепромыслах Тюмени… И так одно за другое, как зубья в шестерне. И вроде колеса крутятся, но глянул, а они вертятся вхолостую, жизнь уходит в песок. Однажды даже решил оборвать карусель, бросил писать, уехал из Москвы. Думаю: мне тридцать пять — еще время есть, еще могу вернуться к своей старой работе. Подался к нефтяникам в Сибирь. Жил нормальной человеческой жизнью. Как все, так и я. Работал рядовым инженером по ремонту на буровых. Одичал, оброс мохом, по ночам выть хотелось, и все-таки шкурой ощущал, что живу. Жизнь идет в меня, а не из меня, как раньше. Но не выдержал и года. Вернулся в Москву до всего голодный, как волк. Ходил по музеям, выставкам, завел дружбу с художниками, скульпторами. Забавные люди, как дети малые, наивные и любопытные. И, как дети, обидчивые и незащищенные. Пробездельничал месяц, а потом захлестнуло. То, что в меня на Севере вошло, отодвинул… Взялся за пьесу. Сварганил «Зодчих». Вышли они нелепыми, неуклюжими, и поделом. Меня ругали, а я уже знал, нутром чуял, что зацепился за что-то настоящее, как в той жизни моей северной… Знаешь, как я хочу писать своих героев? — вдруг спросил Степан. — Иногда мне кажется, если бы я слово в слово записал речь интересного человека, это и было бы то, к чему стремлюсь. А там, на Севере, мне попадались ух какие экземпляры!