Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

Зернов удивленно вскинул свою массивную голову на Бурова, и за толстыми линзами его очков сердито блеснули темные колючие глаза. Михаил выдержал этот взгляд и, как это бывало с ним в спорах, не отступился от своих слов.

— Да, мы так и работаем. Только что у нас окончилось заседание парткома, и мы все, его члены, — Буров посмотрел на директора завода, — все до одного разошлись по цехам, чтобы, как ты изящно выражаешься, натугом выбивать программу, и будем здесь, пока не закроем ее. — Михаил недобро помолчал и пожал своими широкими, крепкими плечами, которые будто для того и воинственно развернул, чтобы подчеркнуть разницу между ним, заводским человеком, и Степаном Пахомовым, который забыл производство и тяжелую работу и теперь тяжелее авторучки ничего не поднимает.

Директор завода, решив, что какой-то давний спор между друзьями путает ему сейчас карты, бросился спасать положение:

— Михаил Иванович у нас человек горячий, но он правильно говорит, что партком завода вот уже несколько лет держит под контролем выполнение производственного плана и ведет комплексный анализ его реализации по всем показателям. И знаете, тут партком крепко помог администрации завода. Мы добились если и не полной, то относительной ритмичности производства. По крайней мере, в последнюю декаду даем не половину месячного плана, а только тридцать пять — тридцать восемь процентов. Бьемся здесь за каждую сотую процента. Но не все от нас зависит, дорогой Степан Петрович, и иногда наши милые поставщики поднимают этот процент до сорока, но не больше. А в вашу бытность какой он был? Вспомните.

— По-всякому бывало, — буркнул Пахомов.

— А я помню, — мягко продолжал директор, — хотя и на другом заводе тогда работал. В иные месяцы доходило до восьмидесяти процентов. А вы говорите, ничего не делается. Делается, — вздохнул он, — да не все сразу и не так быстро, как нам бы хотелось. — Зернов плотно сомкнул толстые губы, дотронулся короткой и пухлой, точно у малыша, рукой до дужки очков, а потом, увидев, что Буров заговорил с Митрошиным, взял за локоть Пахомова, отвел его в сторону: — Нам-то, дорогой Степан Петрович, удалось наладить производство. Удалось. Выражаясь современным языком, мы можем действовать как автономная система, если наш завод перевести на индивидуальное производство. И не зря мы этого добиваемся. — Зернов сделал еще два коротких, вкрадчивых шажка и, не выпуская локтя Пахомова, посмотрел в сторону Бурова. — Завод может делать любые машины, но пусть только заберут серийное производство! Вы видели нашу литейку? А механический какой! У нас все есть. — Опять покосился в сторону Бурова, зашептал: — Все, чтобы делать машины Бурова и Ситковского. А они у нас пылятся в папках. У Михаила есть турбина-насос, в которой заложен совершенно новый принцип… Три года назад госкомиссия утвердила машину к производству. В кармане у него авторское свидетельство на изобретение, патенты продаем за границу, а сами никак не можем ее запустить, гоним старую серию с кпд почти вдвое ниже. И никто ее у нас не снимает, потому что стоят уже готовые оросительные системы и ждут наших машин…

Зернов цепко держал под локоть Пахомова и говорил, говорил. И странное дело, под напором его слов у Степана таяли раздражение и злость, с какими он вступил в этот разговор.

В нем будто просыпалось ощущение далекой и полузабытой бестолковой суеты горячих дней и ночей в конце каждого месяца, когда технические вопросы и сиюминутные задачи разрастались до необъятных размеров и тебе казалось: если ты их сейчас же не решишь, то погубишь все дело.

И он уже был не писатель Пахомов, а инженер-производственник Пахомов, который не только понимал этого замотанного директора, но и глубоко уважал его фанатизм и готов был сам драться за его идею создания института-завода.

Он поможет этим людям. Сделает все, что в его силах, чтобы не сорвалось задуманное ими дело. Ведь это и его завод. Пахомов и не подозревал, что все так глубоко в нем сидит. Думал, выветрилось, развеялось дымом. Ан нет, все целехонько, все с ним. Как же бережно и благоговейно хранит память доброе! Запечатывает и хранит до востребования. Конечно, не явись он в этот город, все так могло и остаться за семью печатями.

Многое, наверное, в человеке остается невостребованным, и нужны какие-то особые обстоятельства и определенный настрой души, чтобы открылись золотые дверцы памяти.

Степан Пахомов знал, что он не только напишет эту статью в защиту идеи создания института-завода, но и поднимет разговор в печати о тех проблемах науки и производства, о которых говорил Ситковский. Тут действительно что-то надо делать. Заводчанам надо помогать сейчас же, а пьеса подождет. Пахомов еще не знал, что сможет сделать, но его задело за живое, и теперь он не отступится.

Но что ж это происходит с человеком? Почему та жизнь, которая еще вчера была бесконечно далека, вдруг поселяется в нем? Почему дела и заботы заводчан стали понятны ему? Что же произошло с ним? Неужели и вправду открылись те придуманные им дверцы памяти, которые возвращают человека к его истокам? А что же для него, Степана Пахомова, является этим истоком? Для него, сегодняшнего, который пишет порой чужую и свою жизнь? Выходит, всегда был и остается сейчас его завод, его город и время его инженерной молодости, когда в нем зарождались и складывались человек и личность, откуда он потом рос, хотя и был, как ему казалось, напрочь оторван от всего этого.

Они простились с директором, и он пошел по цеху, боясь расплескать это вдруг охватившее его чувство причастности ко всему, что здесь делается. Сейчас он по самую макушку в своей прошлой заводской жизни, и она навсегда будет рядом с его молодостью.

Ему повезло, что сегодня работает смена Митрошина. Собственно, он сам выбрал этот день и пришел на завод, чтобы еще раз (а для себя, может быть, уже в последний раз) посмотреть на мастера-слесаря, каких уже теперь и нет. Когда Степан в первый раз проходил мимо испытательного стенда, где стоял, чуть склонив голову, Матвеич и прислушивался к гулу насоса-турбины, они только кивнули друг другу. А сейчас захотелось постоять и понаблюдать, полюбоваться работой этого родного человека. Пахомов знал, что идет отладка машины на разных режимах, и тут хоть гром с неба, а Матвеича не оторвешь. Будет на цыпочках ходить вокруг и по-собачьи принюхиваться, замирать, поворачиваясь то одним, то другим ухом к рокоту насоса.

Степан отошел в сторонку, в затененный угол и оттуда украдкой стал смотреть на Матвеича. Даже с этого расстояния, откуда не различить лица, было видно, какой он старый. Плечи обвисли, а некогда широкая спина усохла и старчески согнулась, и только силуэт головы оставался тот же, хищно-напряженный.

Матвеич будто всматривался во что-то невидимое, хотел понять то, что скрывали от него. Сделав шаг, он взмахивал рукой, подавая знак прибавить или убавить обороты, и тут же цепенел, подавшись всем телом к ревущей машине. В эти минуты к Матвеичу лучше не подходи. Если он тебе нужен, отойди в сторонку и жди, увидит — подойдет. Но Степану не хотелось тревожить старика, да и самому надо побыть одному.

Он потихоньку прошел дальше.

Платформу уже нагрузили, и рабочие начали выкатывать ее из цеха. Пахомов оказался в самом конце пролета, где размещались административные и бытовые службы.

Сборочный когда-то был самым большим и современным цехом завода, но позже выстроили литейку с шихтовым двором, и теперь он уже не казался таким внушительным. Однако для Степана он и сейчас лучший на заводе. Как сказал бы Матвеич, прикипел он ко всему этому. Пахомов оглядел закопченные стекла, мощные подкрановые балки, по которым бесшумно плыл раскоряка-кран, скользнул взглядом вниз, на завалы оборудования. «Кажется, еще теснее стало, а уже тогда казалось, ступить некуда». Хотел подняться наверх по лестнице, где разместилась конторка испытательной станции, но его будто кто остановил.