Записки следователя,

22
18
20
22
24
26
28
30

«Истерика, — подумал Васильев. — Эх, не нужно было разговор затевать!»

Прошел контролер. В то время проводники не отбирали билеты, и по вагонам часто ходили контролеры. Васильев повернулся так, чтобы сколько можно заслонить Мишу, дал контролеру билеты, взял их обратно и спрятал, не поворачиваясь, чтобы контролеру не видно было, что Миша плачет.

Поезд подходил к станции Клин.

В то время между Москвой и Ленинградом было пять крупных железнодорожных станций, на которых останавливались скорые поезда: Клин, Тверь, переименованная в Калинин, Бологое, Малая Вишера и Любань. Железная дорога строилась при Николае I, и тупой государь, любитель порядка, приказал провести ее прямо по линейке, а вокзалы построить одинаковые, одноэтажные, с закругленными наверху окнами, такие Же казенные и скучные, как все, что строилось по указанию императора. Были эти вокзалы выкрашены в неопределенный розоватый цвет, и если бы не было на каждом написано название, то пассажир и не знал бы, где он находится, в Клину или в Малой Вишере.

Несколько пассажиров из других вагонов вышли на перрон, кто-то побежал в буфет выпить рюмочку, кто-то прогуливался вдоль поезда. Иван Васильевич смотрел в окно. Не хотелось ему смущать Мишу. Как будто он заинтересовался станцией, но глаз с Миши все-таки не спускал.

Еще когда поезд подходил к перрону, прозвучал первый звонок, потом дали второй, потом дали третий. Гулявшие по перрону пассажиры неторопливо пошли по своим вагонам. Потом раздался свисток, потом загудел паровоз. Двое выскочили из буфета и бегом помчались к поезду. Станция поплыла назад. Замелькали огоньки стрелок. Сходились и расходились пути. Снова пошла скрытая ночью, ровная земля с редко раскиданными маленькими деревеньками.

— Вот вы удивляетесь, — вдруг заговорил Миша, — что жизнь у меня поломанная, что, мол, не работаю и не в комсомоле. А как же быть, если я с детства приучен к такой жизни и ничего другого не знаю? Собаку еще щенком начинают учить. Сторожевую-на чужих бросаться, охотничью — стойку делать над куропаткой, гончую- зайца догонять. И уж вы из гончей сторожа не сделаете и с ищейкой не пойдете на охоту.

Он замолчал и все смотрел за окно, в неподвижную темноту, на изредка проносившиеся мимо керосиновые огоньки деревень. Иван Васильевич тоже молчал.

— Вы моего папашу знаете? — спросил, не поворачиваясь, Миша.

— Знаю, — сказал Иван Васильевич, — и варшавское дело знаю, и лодзинское, и петербургское.

— Он этого и не скрывает, — грустно сказал Миша, — он любит рассказывать про свои дела. Гордится очень. Тем более — старые грехи погашены, а сейчас он, как бы сказать, в отставке. Трудится, зарплату получает. Так что тут никакого секрета нет. А как он меня воспитывал, вы знаете? — Васильев промолчал. — Мама у меня была хорошая. Как они поженились, понять не могу. Вот уж разные люди! Она воровскую профессию не уважала. Она только папашу очень боялась. А его и верно бояться можно. У него характер строгий. Так он и вежливый, кажется. Слова дурного как будто сказать не может. А если разозлится — ой-ой-ой! Я сколько себя помню, лет с четырех, наверно, все слышу: «Тебе вором быть. Тебе приучаться надо, ты грабителем будешь». Другой отец такими словами сына срамит, если сын провинился, а мой в похвалу. Мол, обыкновенные люди просто дураки, а мы с тобой банк возьмем или магазин и гулять будем, вот мы какие умные. Лет в семь-восемь, если я товарища приведу, хорошего мальчишку, отец недоволен: «Это тебе не компания, ты себе компанию подбирай, чтобы потом дела с ними делать. Вы, хоть еще и мальчики, уже сейчас приучайтесь. Что плохо лежит, то ваше. Если брать умело да осторожненько, не попадешься». Ведь у меня и товарищей-то честных нет, одно жулье. Если правду сказать, честною позвать — отца боишься, сторонишься их.

А потом и они сторониться стали. Мать умерла, мне двенадцать лет было. Тут уж без нее отец разошелся. Другие ребята на коньках да за грибами, а мы с папашей водку пьем. Папиросами он меня угощает. И все рассказывает, как он хорошо жизнь прожил, какие большие суммы брал и как жили весело. И про женщин разную гадость. Вспоминать противно. И он ведь ко мне не злой был. Он и подарок подарит, и погулять возьмет. А я мальчишка. Мне это приятно. Другие ребята в эти годы в девять часов спать ложатся, а я за столом сижу. К папаше пришли знакомые, водка на столе, все выпивши, и я выпивши, мне подливают, хвалят меня, как я ловко водку глотаю.

Миша скрипнул зубами. Была у него такая привычка. И снова долго молчал, глядя в окно. Молчали и Васильев и Гранин. Уже и двое командировочных, решительно осудив главного инженера, улеглись спать. Вагон затих. Только в последнем отделении сидел грабитель и два оперативника. Внешне они ничем не отличались от других пассажиров, но разговаривали о вещах страшных и удивительных, о которых, наверно, кроме них, в вагоне никто никогда и не слышал.

— Ну, потом папаша женился, — заговорил снова после долгого молчания Миша. — Они с женой хорошо живут, да и я зла на нее не имею, что с нее взять. Коза и коза. Она про папашины дела знает. Но ей-то что. Деньги есть. Папаша мужчина представительный. Официанты в ресторанах уважают. Она считает, что живут они хорошо.

Он сказал это с чуть заметной грустью и снова замолчал, вспоминая, наверно, родной свой дом.

Иван Васильевич не хотел задавать вопросов. Слишком искренне говорил Миша. Да и что Васильев мог узнать от Миши такого, что было бы важно для следствия? Миша пойман с поличным и будет осужден. Отец ведет себя осторожно, ни в чем не попался, и судить его не за что. Следовательский интерес, в сущности говоря, кончился. Начался интерес человеческий. «Странно, — подумал Васильев, — парень, видно, хороший, искренний, запутался не по своей вине, а наказание понесет. А отец настоящий негодяй, и никак его под суд не подведешь. Сын за отца ответит, и ничего тут не сделаешь».

— Mu тут одни, — заговорил Миша, — никто нас не слышит, протокола нет, так я вам скажу. Вы думаете, кто это дело разработал, я, что ли? Это отец несколько месяцев готовил. Пришел как-то, жене кольцо принес в подарок, дорогое кольцо, с бриллиантом. Ну, она разахалась: миленький, мол, спасибо, а он мне это кольцо показывает. «Эх, — говорит, — Миша, сколько в магазине «Русские самоцветы» таких вещей! Ты бы заглянул туда, посмотрел. Государству это ни к чему, а человеку на всю жизнь хватило бы». Я сразу понял, —к чему он гнет, но промолчал. А он каждый день заговаривает. Все свои старые истории снова пересказал. И какой он был молодец, и какие товарищи у него молодцы были, и что, мол, теперь молодежь пошла ерундовая, трусы, мол, и неумехи, головы, мол, на плечах нет. Каждый день собаку водил гулять мимо магазина и все рассказывает, что стена от цветочного магазина отделяет тонкая, а из цветочного дверь прямо во двор. Товарища одного привел, тоже молодого человека. «Вот бы, — говорит, — вам вдвоем дело поднять».

— Валуйкова? — сказал равнодушно Васильев.

— Ах, вы и это знаете, — не стал спорить Миша. — Он чахоточный, ему жить недолго. А папаша так ему расписал, как можно последние годы прожить, что тот соображение потерял. Он невиноватый, с больного что спрашивать. Мы с папашей главные в деле. Ну, я и поддался, конечно. И натаскан с детства, как собака на куропаток, и папаша у меня умный, знает, где пошутить, где попрекнуть. Да и так думал, по совести говоря: возьму магазин, и руки развязаны. Уеду куда-нибудь к черту, начну по-новому жить. И представьте себе, папаша здорово разработал дело. На удивление. Столько с нами возился, каждую мелочь нам десять раз повторил, чтобы мы хорошо запомнили. Вот мы на дело и пошли. Инструмент у нас был хороший, работали мы быстро, часа за три управились. Пришли домой утречком, папаша встретил нас такой радостный. «Вы, — говорит, — идите в баньку попарьтесь, а мы тут пока позавтракать приготовим». Это у него еще со старых времен был обычай: после дела обязательно попариться в бане; Пришли. На столе завтрак и водочка. Выпили, рассказали. Папаша все расспросил в подробностях, а потом и говорит: «Вы, — говорит, — магазин легко взяли, но зато и вас теперь легко возьмут. Это вы мне поверьте».

Снова Миша надолго замолчал. Он смотрел по-прежнему в окно, и липа его не было видно. Когда он заговорил снова, голос у него был совершенно спокойный.