Оставшись в одиночестве, лишенный присмотра жены, которая все оправдывала его привычными странностями, отец постепенно погружался в пучину кошмаров. Он проклинал мальчишек – которых сам выдумал, – за то, что они забрались в дом и украли у него ключи; говорил нашим дочкам сидеть тихо, чтобы не разбудить бабушку, которая к тому времени уже год как умерла. Симптомы болезни постепенно усиливались, так что нам приходилось к ним как-то приспосабливаться.
Мы редко предвидим приход деменции заранее, поэтому просто смиряемся, если она начинается. Мы с Томом решали проблемы по мере их поступления. Мои родители жили в своем семейном доме с 1955 года, и хотя мы не раз предлагали им переехать в более компактное жилье, мой отец всегда отвечал, подмигивая нам, что уже мы будем разбираться со старым домом, когда их не станет. Теперь о переезде не шло и речи. Мы договорились с сиделкой, которая должна была заглядывать к нему три раза в день и проверять, чтобы отец нормально питался – еду для него закупали мы, уже готовую, и ее требовалось только разогреть, – и чтобы он находился в безопасности и в тепле. Практически каждые выходные мы ехали за 230 миль в Инвернесс, чтобы сделать в доме уборку, сменить ему постель, выстирать одежду и привезти продукты.
Понадобился настоящий кризис, чтобы мы, наконец, взглянули в лицо реальности и приняли по-настоящему серьезное, и довольно неприятное, решение. В одно холодное утро мне позвонили из отделения полиции. Обычно, когда ко мне обращаются полицейские, речь идет о каком-нибудь преступлении, но этот звонок был личным: моего отца обнаружили возле дома престарелых в футболке и спортивных брюках на десятиградусном морозе. Полицейские отвели его в дом престарелых, решив, что он там живет, но им сказали, что он «не отсюда». Они забрали его к себе, напоили кофе с печеньем, чтобы отогреть, и постарались разговорить и выяснить, кто он такой и где живет. Отец понял, что они хотят, и показал дорогу домой, где они обнаружили дверь, открытую нараспашку, а на кухне список телефонных номеров, составленный когда-то моей практичной мамой. Шоссе А9, известное под названием «дорога в ад», показалась мне в тот день еще длиннее, а камер на ней как будто стало еще больше за то время, что мы мотались из одного его конца в другой.
Было очевидно, что дальше жить один отец не может. Суровый, упрямый мужчина, каким я его помнила с детских лет, теперь нуждался в уходе.
Когда я была совсем маленькой, тетка моей матери, Лина, «съехала с катушек» по выражению моего отца. Из-за старческого слабоумия Лину поместили в госпиталь Крейг Данен, где он ее еженедельно навещал. Она никак не реагировала и не узнавала его, однако этот, не склонный к сентиментальности, человек мог часами сидеть с ней рядом и что-то рассказывать, пока она раскачивалась взад-вперед, непрерывно потирая большой и указательный пальцы. Однажды я спросила, зачем он это делает, и его ответ, в котором явственно читалось влияние моей матери, потряс меня до глубины души.
– Откуда нам знать, слышит ли она нас? – сказал отец.
– Что если вдруг она там, заперта у себя в голове, и просто не может общаться? Что если она чувствует себя одинокой и боится?
Этого он не мог допустить и поэтому навещал ее и поддерживал даже тогда, когда моя мама отказалась к ней ходить, так как слишком расстраивалась. Помню, насколько я удивилась такому ответу. Когда деменция проявилась у него самого, я не сомневалась, что он по-прежнему здесь, запертый в своей голове, напуганный и одинокий.
Мой отец дожил до восьмидесяти пяти лет, и в последние годы мы наблюдали, как этот двухметровый гигант со щеткой жестких усов, мощными ногами, грудью колесом и голосом, способным остановить дорожное движение, постепенно становился все меньше и меньше, пока не исчез совсем. Поначалу у него бывали вспышки агрессии, но потом они уступили место полной безучастности. Мы перевели его в дом инвалидов в пяти минутах от нашего дома в Стоунхейвене, где наша семья стала его единственным кругом общения на ближайшие два года. Старые друзья не могли его навещать из-за дальности расстояния, да и в любом случае он их уже не помнил. Грейс, наша будущая медсестра, виделась с ним чаще остальных, поскольку тогда уже подрабатывала в этом инвалидном доме. Мы гадали, не отвратит ли ее такой опыт от избранной карьеры, но, похоже, он только усилил ее решимость.
Несколько лет мы проводили вместе все каникулы и рождественские праздники, и – пусть это прозвучит эгоистично – наслаждались возможностью побыть с ним подольше, чтобы потом лелеять оставшиеся воспоминания. Мы разговаривали, слушали музыку, пели и возили его на прогулки в инвалидном кресле, которое теперь было необходимо, потому что однажды он упал и сломал шейку бедра.
Я сидела с отцом на солнышке, держа его за руку – тактильное проявление любви, которого я никогда не получала ребенком. Ему нравилось ощущать тепло солнца, и когда я вывозила его в сад, он всегда подставлял лицо лучам и мурлыкал от удовольствия, словно кот. Он явно получал от этих выездов массу приятных впечатлений, равно как и от своих любимых конфет, мороженого и, время от времени, глоточка спиртного. Усы у него тогда распушались, а щеки розовели. Ему не было больно, он не выглядел угнетенным, и я не сомневалась, что отец понимает, кто мы такие, потому что его лицо каждый раз освещалось, когда кто-нибудь из нас заходил в палату.
Тем не менее это был человек, который в прошлом ни за что бы не согласился зависеть от кого-то, пусть даже от меня. Сестры в его учреждении очень его любили, потому что он не доставлял им никаких хлопот и всегда встречал улыбкой, что значительно облегчало их задачу. Хотя мы, естественно, не были «счастливы» за него, он находился в безопасности, за ним ухаживали, его любили, держали в тепле и холе, и в целом он вел спокойное и мирное существование. И все же, это была больница – удобная, комфортная, но бездушная, – а не дом. Когда-то он называл такие «господним залом ожидания».
В последний год жизни он уже не мог ни ходить, ни говорить. А потом, постепенно, начал угасать. В один день, словно решив, что с него хватит, он перестал есть. Вскоре отказался и от питья. Метафорически, он отвернулся лицом к стене и просто ждал, когда наступит конец. Может, он даже его торопил. Я принимала все решения, относительно его пребывания в доме инвалидов, поэтому отдала те же распоряжения, что и в случае с мамой: отказ от реанимации, никакого питания через зонд, обязательно уход, обезболивание и естественная смерть в свой черед.
Его смерть не была жестокой и пришла к нему мирно и тихо, в момент, который он бы одобрил и который, отчасти, выбрал сам. Понимая, что времени у нас остается немного, мы с Томом, Бет, Грейс и Анной пришли к нему в его последний, как оказалось, день. Все выглядело так, будто он просто решил отключиться. Он лежал, свернувшись клубком, на боку, не замечая нашего присутствия в палате. Если бы он мог слышать, то услышал бы нашу беседу, смех и свою любимую музыку – «Собор в горах», в исполнении оркестра волынщиков из школы, где учились девочки, – на СD. Он практически не шевелился и ни на что не реагировал. Он ничего не пил, поэтому кожа на его огромных руках, напоминавших медвежьи лапы, хотя и была теплая, стала сухой и тонкой, как бумага.
Когда мы собрались уходить на ночь, я сказала ему, как когда-то умирающей матери, что мы уходим, но утром вернемся – поэтому ему надо держаться. Не так-то легко избавиться от старой привычки! И тут у него на лице промелькнуло выражение ужаса, ясно читавшееся в выразительных черных глазах. Бет судорожно вздохнула. Она видела то же, что и я. Я и представить себе такого не могла!
– Мама, кажется, тебе нельзя уходить, – сказала она.
Он был прав, когда, много лет назад, навещал в больнице тетю Лину. Он действительно
Ребенком я дала бабушке обещание, что буду с ним рядом, когда его время придет, и теперь оно действительно пришло. Я успокоила отца, сказав, что съезжу домой принять душ и переодеться, и не позже чем через час вернусь. Когда я приехала обратно, Том, Грейс и Анна ушли; Бет предпочла остаться со мной и со своим дедом.
Не думаю, что отец боялся умирать, он просто не хотел в этот момент находиться в одиночестве. Его мать прекрасно его знала. Мы с Бет сидели в комнате, приглушив свет, говорили и смеялись, пели и плакали. Он не реагировал на нас, но мы все время держали его большие теплые руки, и он ни на мгновение не чувствовал себя одиноким. Если одна из нас выходила в туалет или за кофе, вторая оставалась. Он лежал не шелохнувшись. Ни разу его руки не сжали мои, глаза так и не открылись. Не было никакого сомнения, что эта ночь станет для него последней – это знали все, включая его самого, – но в палате царил покой и умиротворение.
В последние часы, когда его душа уже готовилась отделиться от тела, дыхание отца начало замедляться. Я сказала, что все хорошо, что мы здесь, с ним, что он не один. Он дышал все реже, все медленнее, а затем перестал. Я подумала, что все закончилось, но тут он сделал еще несколько неглубоких вдохов. Потом наступила агония – короткие судорожные вдохи, и предсмертный хрип, когда слизь и жидкость собираются в горле, поскольку кашлять человек уже не может. И, наконец, последний вдох, уже просто рефлекторный. Через несколько секунд, увидев, как пена из легких появляется у него на губах и в носу – это означало, что воздуха в них уже нет, – я поняла, что он мертв. Вот так вот просто. Никакой паники, мучений, боли, суеты – просто тихий уход.