Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея

22
18
20
22
24
26
28
30

Марроу сократил запись продолжительностью два с половиной часа до двадцатипятиминутного отрезка, который вышел в эфир 4 января 1955 года. Оппенгеймер воспользовался случаем, чтобы поговорить о деструктивном влиянии закрытости. «Проблема секретности в том, – сказал он, – что она перекрывает правительству доступ к мудрости и ресурсам всего общества». Марроу не касался дисциплинарного слушания напрямую – несомненно, потому, что Роберт попросил не затрагивать эту тему. Взамен ведущий осторожно спросил Роберта, наблюдает ли он отчуждение в отношениях ученых с государством. «Они любят, когда их зовут и спрашивают у них совета, – уклончиво ответил Оппенгеймер. – Любому нравится, когда к нему относятся как к знающему человеку. Когда правительство ведет себя нехорошо в близкой твоей работе области, а решения принимаются трусливо, мстительно, близоруко или подло… то ты… то тебе хочется процитировать стихотворение Джорджа Герберта “Ошейник”. Не как ученому, а как человеку». На вопрос, способно ли теперь человечество уничтожить само себя, Оппенгеймер ответил: «Не совсем так. Однако можно уничтожить столько людей, что лишь очень сильная вера убедит вас, будто уцелевших можно считать человечеством».

Всего через неделю после интервью на телевидении имя Оппенгеймера всплыло еще раз в национальной прессе в связи со спорами об академических свободах. В 1953 году Вашингтонский университет предложил Оппенгеймеру краткосрочный контракт. Из-за слушания Оппенгеймер попросил перенести сроки. В конце 1954 года факультет физики прислал повторное приглашение, но его отменил ректор университета Генри Шмитц. Когда «Сиэтл таймс» пронюхала об отказе, новость разожгла общенациональные дебаты о пределах академической свободы. Некоторые ученые объявили Вашингтонскому университету бойкот. «Сиэтл пост-интеллидженсер» опубликовала редакционную статью в поддержку ректора Шмитца: «Идея, что на карту поставлены “академические свободы”, не более чем незрелый, эмоциональный вздор». Те, кто поддерживал присутствие Оппенгеймера на кампусе, по мнению газеты, являлись «апологетами тоталитаризма».

Оппенгеймер старался не ввязываться в драку. Публичное превращение вашингтонского инсайдера в интеллигента-изгоя окончательно совершилось. При этом в частном порядке Оппенгеймер вовсе не считал себя диссидентом и не собирался брать на себя роль интеллигента-общественника и активиста. Дни, когда он собирал средства на правое дело или подписывал петиции, давно миновали. Теперь некоторые друзья считали, что он ведет себя по отношению к властям чересчур пассивно и уважительно. Дэвид Лилиенталь, друг и поклонник Оппенгеймера, был неприятно удивлен разговором с ним, состоявшимся в марте 1955 года, то есть меньше года после окончания слушания. Они встретились на заседании правления либерального фонда «Двадцатый век», в состав попечителей которого входили Лилиенталь, Оппенгеймер, Адольф Берли, бывшие помощники Франклина Рузвельта Джим Роу и Бен Коэн, а также Фрэнсис Биддл, генеральный прокурор США в период правления Рузвельта. Покончив с обсуждением дел фонда, Берли перевел разговор на кризис в отношениях между коммунистическим Китаем и чанкайшистским Тайванем из-за Формозского пролива. Берли считал войну неизбежной и предсказывал, что она начнется с «маленьких атомных бомб и неизвестно, чем закончится». Он добавил, что слышал, как некоторые генералы предлагали «уничтожить Китай ядерным оружием сейчас, пока он не набрал силу». Среди собравшихся возникла оживленная дискуссия о вариантах действий, закончившаяся намерением подписать общественное заявление, предостерегающее страну от необдуманного военного вмешательства.

Но тут, к удивлению Лилиенталя, Оппенгеймер взял слово и «заявил о нежелании подписывать документ, несмотря на то что он был с ним согласен, из-за возможных хлопот, который он мог доставить». Выступление Роберта резко остудило пыл предлагавших подписать протест против сползания администрации Эйзенхауэра к войне. В конце концов, как заявил Роберт, война из-за Формозы (Тайваня) была ничем не хуже мира на любых условиях, и даже ограниченное применение тактических атомных зарядов вряд ли неизбежно обернулось бы ковровыми бомбардировками городов. Он выдвинул тезис, что любое заявление – с которым он соглашался, но которое отказывался подписать – не должно создавать вид, будто «в Вашингтоне не занимаются вдумчиво, осторожно и умно соответствующими вопросами». Роберт всегда умел убеждать слушателей, и к окончанию заседания все согласились с тем, что с общественным заявлением, пожалуй, не следовало торопиться. Лилиенталь вернулся домой, размышляя: «Не вылезают ли из кожи вон те из нас, кто подвергается страшным нападкам, чтобы выглядеть консерваторами в обсуждении позиций нашей страны и правительства, лишь бы нас не сочли недостаточно проамерикански настроенными?»

Роберт, похоже, твердо решил доказать, что он благонадежный патриот и что критики ошибались, сомневаясь в его преданности родине. Он обходил стороной все публичные столкновения, особенно те, что имели отношение к ядерному оружию, и неодобрительно отзывался о самозваных знатоках вроде записавшегося в ядерные стратеги молодого Генри Киссинджера. «Какая ерунда! – воскликнул Оппенгеймер, размахивая незажженной трубкой, в частной беседе с Лилиенталем. – Они думают, что подобные проблемы можно разрешить с помощью теории игр или поведенческих наук!» Однако публично против Киссинджера или других ядерных политтехнологов он не выступал.

Весной того же года Оппенгеймер отклонил приглашение Бертрана Рассела на учредительное заседание Пагуошской конференции, организованной промышленником Сайрусом Итоном и объединившей ученых разных стран, таких, как Рассела, Лео Силарда и родившегося в Польше Джозефа Ротблата, покинувшего Лос-Аламос в 1944 году. Оппенгеймер написал Расселу, что «несколько озабочен предлагаемой повесткой дня. <…> В первую очередь установка, будто “продолжающаяся разработка ядерного оружия чревата опасностью”, предвосхищает суждение о том, откуда исходит главная опасность». Рассел в полном недоумении ответил: «Никак не думал, что вы будете отрицать наличие опасности, связанной с дальнейшей разработкой ядерного оружия».

Цитируя этот и другие обмены репликами, социолог науки Чарлз Роберт Торп выдвинул тезис, что даже «отлученный от внутреннего круга ядерного государства» Оппенгеймер тем не менее «в душе оставался сторонником основополагающего направления его политики». По мнению Торпа, Оппенгеймер сползал к своей «прежней роли военно-научного стратега победоносной ядерной войны и апологета правящей верхушки». Так казалось многим. Оппенгеймер явно не хотел приобщаться к политическим активистам вроде Рассела, Ротблата, Эйнштейна и другим, кто часто подписывал петиции протеста против возглавляемой Америкой гонки вооружений. И действительно: его фамилия наглядно отсутствовала под одном из таких документов – открытым письмом от 9 июля 1955 года, подписанным не только Расселом, Ротблатом и Эйнштейном, но и бывшими учителями и друзьями Роберта Максом Борном, Лайнусом Полингом и Перси Бриджменом.

При этом Оппенгеймер не растерял критического запала. Просто ему хотелось действовать в одиночку и не так прямолинейно, как его коллеги. Его ум постоянно занимали глубокие этические и философские дилеммы ядерного оружия, хотя подчас казалось, по выражению Торпа, что «Оппенгеймер предлагал поплакать о мире, но не делал ничего, чтобы его изменить».

В реальности Оппенгеймер очень даже хотел изменить мир, но понимал, что отстранен от рычагов власти в Вашингтоне и давно утратил протестный дух, вдохновлявший его в 1930-е годы. Отлучение, вместо того чтобы дать свободу для участия в обширных дебатах своего времени, побудило его заниматься самоцензурой. Фрэнк Оппенгеймер считал, что брата страшно злила неспособность вернуться в официальные круги. «Я думаю, он очень хотел вернуться туда, – говорил Фрэнк. – Не знаю, почему, но, наверно, однажды распробовав такую вещь, было сложно не желать вкусить ее еще раз».

Иногда Оппенгеймер все же вспоминал о Хиросиме в публичных выступлениях и делал это с налетом сожаления. В июне 1956 года, выступая перед выпускным классом в школе имени Джона М. Джорджа в присутствии своего сына Питера, Роберт назвал бомбардировку Хиросимы «трагической ошибкой». Лидеры Америки, сказал он, решив сбросить атомную бомбу на японский город, «потеряли чувство меры». Несколькими годами позже Роберт намекнул о своих чувствах Максу Борну, своему бывшему преподавателю в Геттингене, осудившему решение Оппенгеймера подключиться к работе над атомной бомбой. «Очень приятно иметь таких смышленых, способных учеников, – писал Борн в своих мемуарах, – однако я бы предпочел, чтобы они выказывали меньше смышлености и больше трезвомыслия». Оппенгеймер написал Борну: «Многие годы я ощущал с вашей стороны известное неодобрение моих достижений. Мне оно казалось совершенно естественным, так как я и сам разделяю это чувство».

Если в жаркие дебаты о ядерной политике администрации Эйзенхауэра, кипевшие в середине 1950-х годов, Оппенгеймер предпочитал не вступать, то по культурным и научным вопросам высказывался без колебаний. Через год после слушания он опубликовал сборник статей под названием «Открытый разум». В него вошли восемь лекций, посвященных взаимоотношению между атомным оружием, наукой и послевоенной культурой, которые он прочитал, начиная с 1946 года. Книга, опубликованная в издательстве «Саймон энд Шустер» и получившая массу отзывов, представила автора как пророка наших дней, вдумчивого, загадочного философа, озабоченного ролью науки в современном мире. В своих статьях он ратовал за «открытый разум» как необходимое условие становления открытого общества, выступал за «минимизацию секретности» и писал: «Мы вроде бы уже знаем и видим снова и снова, что задачи, стоящие перед нашей страной в области внешней политики, невозможно реально и долговечно решать принуждением». В доводах Оппенгеймера звучит скрытый укор считающим, что сильная, вооруженная ядерным мечом Америка способна действовать в одностороннем порядке: «Проблема правильной оценки скрытого, неуловимого, неизвестного, разумеется, существует не только в политике. Мы постоянно сталкиваемся с ней в науке, даже в самых пустячных личных делах; это – одна из крупнейших проблем писательства и вообще искусства. Способ ее решения иногда именуют стилем. Именно чувство стиля придает суждениям неокончательный, деликатный характер. Именно чувство стиля помогает действовать эффективно, избегая абсолюта. Именно чувство стиля в сфере внешней политики позволяет нам находить гармонию между достижением важных для нас целей и уважением взглядов, тревог и устремлений тех, кто, возможно, видит проблему в ином свете. Чувство стиля – это дань неведомому со стороны активного действия. Сила подчиняется разуму прежде всего за счет чувства стиля».

Весной 1957 года факультет философии и психологии Гарвардского университета пригласил Оппенгеймера прочитать одну из лекций престижного цикла имени Уильяма Джеймса. Друг Роберта Макджордж Банди, который в это время был деканом факультета Гарвардского университета, поддержал приглашение, что предсказуемо вызвало немалые нарекания. Группа выпускников Гарварда во главе с Арчибальдом Б. Рузвельтом пригрозила приостановить спонсорство, если Оппенгеймеру позволят выступить. «Мы считаем, что люди, говорящие неправду, – заявил Рузвельт, – не должны читать лекции в учреждении, чьим девизом является “Veritas”». Банди выслушал протесты и проявил свою позицию, лично явившись на лекцию 8 апреля.

Серию из шести лекций Оппенгеймер назвал «Надежда порядка». На первой лекции в зал Сандерса, самую большую аудиторию университета, набилось 1200 человек. Еще 800 слушали трансляцию в соседнем зале. Входы на случай протеста охраняла вооруженная полиция. На стене за трибуной, придавая сцене странный кинематографический эффект, висел огромный флаг США. Так совпало, что сенатор Джо Маккарти умер за четыре дня до лекции и его прах в этот самый момент находился в Капитолии. Поднявшись для выступления, Оппенгеймер помедлил, подошел к доске и написал R.I.P. – «покойся с миром». В зале при виде безмолвной дерзкой отповеди покойному сенатору прокатился тихий ропот. Оппенгеймер же с каменным лицом занял место за трибуной и начал лекцию. Эдмунд Уилсон посетил одну из этих лекций и записал впечатления в своем дневнике. Ректор Гарварда Натан Пьюзи представил Оппенгеймера, в одиночестве сидевшего за столом на сцене, «нервно перебиравшего руками и ногами в типично неуклюжей еврейской манере, но стоило ему начать говорить, как вся аудитория обратилась в слух; зал замер, не издавая ни звука. Он говорил тихо, но с проникающим смыслом. Выступал на удивление выразительно и точно, лишь иногда сверяясь с записками, как в характеристике Уильяма Джеймса, в которой он коснулся отношений последнего с Генри. Вступление вызвало радостный трепет, он не прибегал к драматическим приемам, а попросту ставил великолепные вопросы, занимавшие умы любого человека и вызывавшие, по словам Елены, острое ощущение личной ответственности. Мы оба были тронуты и взбудоражены».

Однако после лекции Уилсон начал сомневаться, не является ли Оппенгеймер «гением, над которым взял верх возраст, чья мудрость и способность вести за собой вполне среднестатистические. Своей покорностью он напоминал затравленного человека». Как и многие, кто слышал публичные выступления Оппенгеймера, Уилсон сохранил тревожное ощущение ранимости и раздвоенности ученого.

Пользуясь своим положением в институте и выступая с речами по всей стране, Оппенгеймер постепенно создавал себе новую роль. Прежде он был инсайдером от науки, теперь все больше становился отстраненным, но харизматичным аутсайдером-интеллектуалом. Часто встречавшийся с ним Дэвид Лилиенталь считал, что Роберт измельчал. И определенно постарел – к 1958 году долговязый пятидесятидвухлетний Роберт начал по-стариковски горбиться. Морщины озабоченности на его лице, по словам Лилиенталя, «сменились выражением покоя от “успеха”. Он пережил одну из самых жестоких бурь, которая могла выпасть на долю человека».

Оппенгеймер умело и с чувством такта продолжал руководить институтом. Он мог гордиться своим детищем. Подобно Беркли 1930-х годов, институт приобрел всемирную репутацию одного из ведущих центров теоретической физики – и не только. Он был тихой гаванью для молодых и старых выдающихся ученых разных дисциплин. Одним из них был блестящий молодой математик Джон Нэш, получивший стипендию института в 1957 году[38]. Прочитав научную работу Вернера Гейзенберга 1925 года о «принципе неопределенности», Нэш стал расспрашивать ветеранов от физики о некоторых неразрешенных противоречиях квантовой теории. Как и Эйнштейна, Нэша смущала прилизанность теории. Летом 1957 года, когда он поделился еретическими взглядами с Оппенгеймером, тот, потеряв терпение, отмахнулся от его вопросов. Нэш не отступал, и вскоре Оппенгеймер против воли оказался втянут в серьезную дискуссию. Позже Нэш извинился за настойчивость, но не преминул заметить, что некоторые из физиков «слишком догматичны в своих воззрениях».

Летом Нэш покинул институт и несколько лет боролся с тяжелым психическим расстройством, которое пришлось лечить в стационаре психиатрической лечебницы. Оппенгеймер сочувственно относился к бедам Нэша и, когда тот оправился после сильнейшего приступа душевной болезни, вновь пригласил его в институт. Роберт обладал инстинктивной терпимостью к хрупкости человеческой души и остро чувствовал тонкую границу между безумием и гениальностью. Поэтому, когда лечащий врач Нэша летом 1961 года позвонил Оппенгеймеру и спросил, пребывает ли Нэш в здравом уме, Роберт ответил: «На этот вопрос, доктор, не ответит ни один человек на свете».

Когда речь заходила о его собственной личной жизни, Оппенгеймер нередко сконфуженно замыкался. В 1957 году в институт прибыл двадцатисемилетний Джереми Бернстейн. Ему передали, что доктор Оппенгеймер желает немедленно его видеть. Оппенгеймер с порога небрежно приветствовал Бернстейна: «Ну, что нового и надежного появилось в физике?» Прежде чем Бернстейн успел что-то ответить, раздался телефонный звонок. Оппенгеймер жестом попросил посетителя подождать, пока не закончит разговор. Повесив трубку, он повернулся к Бернстейну, которого видел впервые, и мимоходом заметил: «Это Китти. Опять напилась». После чего пригласил молодого физика в Олден-Мэнор посмотреть на «картинки».

Бернстейн провел в институте два года, находя Оппенгеймера «бесконечно завораживающим». Директор института умел бывать и страшно грозным, и обезоруживающе обаятельным. Явившись однажды в кабинет Оппенгеймера на регулярную «исповедь», Бернстейн обмолвился, что читает Пруста. «Он посмотрел на меня добрыми глазами, – писал впоследствии Бернстейн, – и сообщил, что примерно в моем возрасте совершал пеший поход на Корсике и читал Пруста по ночам при свете фонарика. Он не хвастался. Он пытался поделиться чем-то сокровенным».

В 1959 году Оппенгеймер присутствовал на конференции под эгидой Конгресса за свободу культуры в западногерманском городе Райнфельден. Он и двадцать других всемирно известных интеллектуалов собрались в отеле «Залинер» на берегу Рейна неподалеку от Базеля для обсуждения судеб промышленных западных стран. Чувствуя себя в безопасности в этой орденской среде, Оппенгеймер нарушил обет молчания о ядерном оружии и с невероятной ясностью изложил, каким его видит и какую ценность придает ему американское общество. «Что следует думать о цивилизации, всегда считавшей этику важной частью человеческого бытия, – вопрошал он, – если она не способна говорить о перспективе практически всеобщего уничтожения иначе как с точки зрения рациональности и теории игр?»