Максимова не села обратно. Она молча взяла наушники, подобрала с пола рюкзак и на глазах у всего класса и красной от негодования Карповой вышла за дверь.
Черный человек
Дождь лил не переставая вторые сутки. Город словно разбухал от потоков мутной воды. Она с грохотом обрушивалась с козырьков подъездов; клокоча, стекала по лестницам магазинов; заливала стоки и пузырилась в уличной плитке, колотилась в водосточных трубах, метко брызгала прохожим прямо под коленки, в самые сердцевины светлых летних джинсов, – и наполняла улицы холодной, совсем осенней сыростью.
Педсовета, конечно, не было – слишком пустяковая история, за уход с урока не исключают, – но отца Полины биологица в школу все же вызвала. Он ожидаемо не пришел – однако, закончив говорить с Ириной Львовной по видеосвязи, вышел из комнаты и молча замахнулся на Полину со спины. Она сидела на полу в ванной, разбирая бесформенную кучу жесткого, пересушенного белья. Полина чудом успела увернуться от оплеухи, но отца это только раззадорило. Он ударил ее – методично и спокойно, никого не опасаясь, – еще несколько раз, толкнул на пол и бросил белье сверху.
Все их разборки давно проходили без слов – и от этого было только хуже. Она больше не плакала – лишь уворачивалась еще быстрее; еще искуснее избегала встречи с ним на общих квадратных метрах; еще точнее предугадывала его поведение с похмелья – пока это не стало частью ее характера. Полина пропиталась страхом, как младенец запахом молока, и наконец перестала придавать ему какое-либо значение. Остались только рефлексы – когда она украдкой ловила тяжелый взгляд отца в зеркале; когда осторожно выскальзывала из ванной, закутавшись в два полотенца, и поспешно захлопывала дверь в свою комнату; когда он запирал ее дома одну на много часов за то, что она выходила на улицу в недостаточно скромной, по его мнению, одежде.
К шестнадцати Полина научилась жить с этим, и довольно сносно. Она подсовывала отцу аспирин и соленую воду с утра; ей беспрекословно открывали дверь соседские бабушки, которые почти всегда знали, где на этот раз ошивается Григорий со своими собутыльниками; она могла по одному неуловимому движению его глаз догадаться, что грянет буря, – и придумать правдоподобный предлог уйти из дома на несколько часов и не возвращаться до самой ночи.
Иногда ей казалось, что этим даже можно управлять, – особенно когда она угадывала намерения отца и он милостиво оставлял ее в покое. Полина приносила ему, похмельному, еду, иногда сама покупала алкоголь на сетевых распродажах и ставила в холодильник, платила за интернет, драила полы в его комнате до блеска, подкладывала ему свежую одежду к дивану, где он проводил львиную долю времени, – и в такие моменты он благосклонно улыбался дочери, но ей по-прежнему было страшно. И поэтому каждый раз, возвращаясь домой, она застывала в нерешительности перед дверью подъезда, как будто силилась пересечь границу какого-то потустороннего мира, где ее не ждало ничего хорошего.
Вот и сейчас она стояла на месте, изучая скрученные от времени пластиковые объявления. Мелкие буквы, штрихкоды с номерами телефонов – все сливалось в какое-то блеклое, черно-белое пюре.
Полина натянула наушники и капюшон ярко-желтого дождевика, развернулась и побрела вдоль дома. Он был
длинным и загибался, как исполинская змея, напротив возвышалась такая же серая «рептилия» – и обе они почти соприкасались головами и хвостами, делая двор похожим на разбитый, никуда не плывущий корабль.
Есть хотелось нестерпимо, до рези в животе – но это никогда не бывало веской причиной вернуться.
«Еда – это просто жиры, белки и углеводы. Это даже не вкусно. Будешь много есть – растолстеешь».
Она слизнула каплю дождя с верхней губы – на вкус та была немного металлической – и пошла еще быстрее. Странная мантра помогала, особенно когда она смотрела вниз, на свои бедра, и тихо их ненавидела. Те с каждым днем становились все более округлыми на контрасте с костлявыми плечами и тонюсенькими руками. Полина взрослела и неумолимо превращалась из угловатой девочки с вечно растрепанными косичками в девушку-подростка. Она часто и подолгу рассматривала себя в зеркале, с испугом отмечая, что плоская грудь медленно, но растет; что талия на фоне бедер и груди начинает выглядеть еще тоньше. Отец тыкал ее под ребра всегда резко и без предупреждения – каждый раз, когда она имела неосторожность надеть одну из футболок с декоративными разрезами и названиями подростковых нейророк-групп. Тогда она возвращалась к себе в комнату и, сгорая от стыда, заворачивалась в одеяло. Она снова и снова разглядывала золотистого оленя на стене. Он стоял, спокойный и гордый, надежно упираясь ногами в землю, которая поросла пластиковой травой, и смотрел на нее темными черешнями глаз.
«Беги!» – говорил олень, и она бежала – на улицу, прочь, куда подальше.
Снаружи было мокро и зябко; редкие прохожие все как один стремились к теплу и свету далеких окон, которые посверкивали веселым желтым янтарем сквозь поредевший дождь. Писать кому-то и напрашиваться в гости было поздно, и поэтому Полина просто села на корточки в сумерках под окнами первых этажей и прижалась спиной к стене. Она поморщилась: на лопатках все еще ныли синяки. Когда отец был трезвым, он бил по-особенному – скрученными вещами под определенным углом, чтобы не оставалось следов.
Полина смотрела на капли, на качающиеся ветви деревьев, слышала всплески на лужах, когда по ним проезжали машины: даже не видя их, она научилась различать тихий стрекот, который издавали электромоторы. Время тянулось невыносимо медленно. Черные, вывернутые ветром наизнанку листья кустов в палисаднике шумели и перешептывались – как будто там кто-то медленно и печально ходил. Полина тревожно вглядывалась в темноту, ожидая, что этот кто-то, наконец, выйдет, проявится, – но там опять никого не было.
Ей вдруг стало не по себе. Она вскочила – затекшие икры резанула боль – и выбежала из квадрата темноты в безопасное перекрестье света фонарей.