Девочка со спичками

22
18
20
22
24
26
28
30

Туман

Лязг железного окошка одиночки будил не хуже ведра холодной воды.

– Соколов, бля! Вставай, посетитель к тебе.

Он вскочил и судорожно ощупал себя в свете люминесцентных ламп, которые гудели и не гасли никогда, даже ночью.

А существуют ли все еще день и ночь при таких раскладах?

– Резче давай.

Он натянул носки и кроссовки и поспешно встал спиной к двери. Из-под нее доносился знакомый звук: старинная французская песня, которую охранники каждый раз включали, когда пора было выходить на прогулку. Песня означала, что Соколов обязан повернуться спиной к двери, сцепить руки в замок и дождаться, пока его выведут наружу.

Non! Rien de rien…Non! Je ne regrette rien…Ni le bien qu’on m’a fait,Ni le mal tout ça m’est bien égal! [5]

Он идет по коридору и жадно шарит глазами по сторонам.

Выйти из камеры – роскошь, очень важно запомнить все хорошенько, чтобы потом перебирать в голове, пытаясь не сойти с ума. Вот они, стены, прекрасные зеленые стены, немного обшарпанные. На полу крошки от батона, желтенькие, слева кто-то орет непотребное в драке – там камера на четверых, вот повезло дуракам, они даже не понимают, насколько; вот пост, там переговариваются полицейские, слышен смех и – внезапно – его фамилия. Игорь поднимает голову, обрадованный, но его тут же толкают в спину, и он торопливо идет дальше, вдыхая и выдыхая тюремный воздух, воздух усталый и спертый, пропитанный по́том испуга и томительным ожиданием; воздух, который никогда не попадет в паруса маленькой яхты и не растреплет копну женских волос, не ворвется в окна красного автомобиля на побережье Ниццы, не выскочит из-под пробки нагретого солнцем и рвущегося наружу шампанского; не наполнит грудь клокотанием горных потоков, не осядет брызгами моря на загорелой переносице – нет, здешний воздух живет только в тесноте тоннеля, по которому следует ходить туда и обратно, изо дня в день. Воздух спресованный, тугой и жесткий, как цифры невидимых часов, что тикают только в голове, – настоящих часов тут не допросишься. И часы эти отсчитывают время до приговора, который здесь, в СИЗО для особо опасных, равносилен смерти.

Французская мелодия все еще играла, когда Игорь сел на железный стул и положил руки на стол.

В комнате для свиданий сидела его мать.

Стены тут же раскинулись, упали наружу, как картонная коробка из-под торта; пространство словно наполнилось солнцем и ветром; на узком тюремном столе появились воображаемые чашки и блюдца, а посередине – тонкая молодая роза в стеклянной бутыли – темно-красная, несмелая, только-только приоткрывшая лепестки вытянутого бутона.

Игорь попытался заглянуть в черешневую глубину глаз Арины. Губы, зажатые тисками вины, склеились намертво.

– Что ты натворил.

Шепот не угрожал, не упрекал – он констатировал факт. Он таял в гуле вездесущих люминесцентных ламп, и их Игорю предстояло слушать теперь всегда.

Шепот был слишком оттуда, с воли, из того мира, который Игорь навсегда потерял.

Арина – балерина из сказки, балерина из картона с сияющей зеркальной блесткой на плече, белоснежная и идеально прямая, в каком-то старомодном серебристом пиджаке с подплечниками, которые делали ее шею и головку с собранными в дульку волосами еще более хрупкими, – она даже не прикасалась к столу, на который тяжело опирался Игорь.

– Пожалуйста, посмотри на меня.

Мать молчала.

Она явно пыталась вернуться – в те времена, когда сидящий напротив человек еще был ее сыном. Арина упорно не смотрела на него, на его тело, истощенное от бесконечного Дня сурка в СИЗО, на короткий ежик волос, которые чужие люди обрили под корень. Она всеми силами рвалась в прошлое – но ей мешал этот долговязый парень, торчащий за столом, как каланча, как бельмо на глазу, как репей, приставший к одежде.