Опасная тропа

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты такой робкий?

— Асият, я знаю, что эта тропа твоя, я хотел бы, чтоб она стала и моей, — решился-таки Усман сказать.

— Что ты, как ты смеешь… — отворачивается она, опустив голову.

От этой близости им, видно, было хорошо, немного стыдно и сладко. Светлее стало у нее на душе от признания джигита, но вместо того, чтобы выразить эту радость, она притворилась обиженной.

— Асият…

— Не говори, не говори ничего… Сумасшедший, сумасшедший! — бросила она, обернувшись, взметнула тугими косами и побежала по тропе вверх в сторону двух скальных столбов.

— Я люблю тебя! Люблю!..

«Люблю!» — несло это, оно звучало в скалах, в ущельях, отскакивало от стволов деревьев, — затрепетало на листьях, зашуршало в зарослях. Усман не побежал за ней, остался стоять и смотрел ей вслед и вдруг сорвался с места и побежал вниз по тропе и закричал, оглянувшись: «Люблю!» И мне показалось, что слово это впервые слышат ущелье Подозерное, эти скалы, эти деревья, эти заросли и трава, эти птицы, и эта красноголовая синичка, которая все поет: «Гу-на-ва-чи-чив». И эта трель, если прислушаться, по схожести звуков словно говорила: «Какие славные, какие милые и она и он».

Есть ли, нет ли, не знаю, но предки наши говорили, а раз они говорили, разве же я, их потомок, могу подвергнуть сомнению их слова. Рос и поныне растет этот удивительный цветок — Дигай-Вава. Цветет он не где-нибудь у дороги или на опушке леса, а на неприступных кручах, где воздух чист и прозрачен, как стекло, и ни одной пылинки, где не бывает тени и над этими кручами молнии не сверкают и гром не грохочет. И если другие цветы распускаются днем и при солнце, то Дигай-Вава только при лунном свете и в полночь распускает свои радужные лепестки. У этого цветка бирюзовые листья и серебристый стебелек. И не случайно этот цветок называется цветком любви. Но самое ценное у этого цветка не стебелек и не лепестки, а корень. У цветка любви корень — это счастье.

И вот почему в горах так и слышишь от девушек молодых, в которых влюбляются джигиты: «Достань корень счастья от цветка любви, и я твоя!» Кто только ни пускался в путь по этой опасной тропе. Говорят, лишь одному из тысячи удается достать этот корень счастья.

Я выбрался из малинника на тропу. И почему-то нос мой зачесался, наверное, боль от утреннего удара стала проходить. А нос у меня, скажу, почтенные, незаурядный. «Не нос, а медный паяльник, к которому еще не коснулась полуда» — так назвала соседка — ведьма Загидат мой нос, и для этого у нее был, несомненно, веский повод. Как-то по совместительству я стал и сельским охотником: семья большая, лишний рубль не мешает. В первый же день в сумерках на опушке леса в ущелье Мельника я, думая, что это выползает медведь из зарослей смородины, выстрелил из обоих стволов, и надо же было такому случиться… Подхожу, смотрю: бычок, и чей бы вы думали? Нашей соседки. Бесхвостый бычок, тот самый, который дважды жестоко забодал моего младшего Хасанчика. Ой, что сделалось с моей соседкой Загидат! Она взбесилась, так раскричалась! «Я-то знаю, только людям не говорю, что он нарочно убил моего бычка, потому что он забодал, коснулся, видите ли, своими рогами его сына! Я-то знаю, только людям не говорю!..» Это она-то не говорит. Она вопит об этом так, что все родственники ее верхнего и среднего аула отозвались и прибежали, и стали показывать на свои папахи…

Вот колорадский жук, да, да, так, кажется, в сердцах обозвал я эту крикливую соседку. Почему колорадский? Да потому, что теперь в горах об этом жуке только и разговору. Добрался-таки этот оранжевый дьявол и до нас. Надо же, напасть какая.

Колорадский жук. Вы только прислушайтесь, какое все-таки звучное и меткое слово, даже если не назывался бы этот жук так, то обязательно надо было бы выдумать это слово «колорадский». Козявка несчастная, а беды от нее жди такой, какую ни пожар и ни наводнение не натворят. И, главное, бороться с ним невозможно, ничто его не берет, как и мою соседку. Говорят, только три года не сажай картошку, и жук исчезнет. Но как не сажать картошку, когда весь мир знает, какую мы выращиваем картошку и на чем разбогател наш колхоз — ныне совхоз, — и за что двое из сельчан получили ордена. Но нет! Усатый Ражбадин не допустит, чтоб славу об ауле Уя-Дуя вместе с картофельной листвой сожрал этот ненасытный колорадский дьявол. Усатый что-нибудь да придумает, если уж не придумал… Это такой человек, что из камня воду выжмет, и людям добро делает и себя не обижает. На новом месте, где строится поселок, он такой особняк, говорят, отгрохал, что любой из бывших правителей Дагестана мог бы позавидовать.

И, если честно сказать, достоин он такого дома, ибо живет он в самых несносных условиях, в старой полуразвалившейся, намного хуже той, в какой живу я, сакле. Обитает он со своей Анай и двумя славными детьми — дочерью-умницей и сыном. Анай — женщина болезненно впечатлительная и раздражительная. Люди с ней мало говорят, зная ее неразговорчивость и необщительность. Улыбающейся ее за последние годы никто не видел, ходит всегда сосредоточенная и угрюмая. А разве мы вправе упрекать ее или винить в чем-то? Кто не знает, каким тяжелым, невыносимо печальным было ее детство? Выросла сиротой, испытала на себе людскую жалость, черствость, грубость, жестокость — может быть, тогда скривилась эта цветущая ветка. Ей бы радоваться и гордиться жизнью, семьей, мужем, который все делает для того, чтобы осветить ее жизнь, развеять ее тоску и обиды. А мало ли людей, которые в те годы испытали всякое? Но, однако, нашли в себе силы встряхнуться, не поддаться изъедающим душу горьким воспоминаниям. Живут же они, радуясь всему и всем. Только Анай не такая. Ропщут женщины, которые с ней работают на ферме, мол, в ней навсегда уснула женщина, мать… Анай работает дояркой и неплохо исполняет свои обязанности, и в хозяйстве расторопна, Но есть странности, от которых муж не может ее отучить, — она прячет хлеб, сколько бы его ни было в доме, она не может равнодушно смотреть на детей, когда они едят хлеб, и потому, когда они обедают, выходит, и сама ест хлеб с такой же жадностью, держа ломтик обеими руками, будто кто собирается: у нее отнять. И, зная о себе, терзается, плачет. Может быть, когда переберется эта семья в новый дом, там станет ее характер другим, добрым, приветливым, ведь перемена места много значит. Некоторые из сельчан выражают недовольство, мол, под видом образцового дома директор строит этот особняк себе за счет совхоза. Эх, люди, люди, как порой они опрометчиво судят и ошибаются. Разве же Усатый Ражбадин не заслуживает этого? Призадумайтесь хорошенько.

— Хи-хи-хи, братцы, что ни говори, жизнь стала такой — лучше и не надо! — может любой воскликнуть, оставшись сам с собой и ощущая в себе великое удовольствие, потирая руки.

Казалось бы, так. Но глаз человека ненасытный — чем больше есть, тем больше хочется. Вот так-то, почтенные, согрелись мы, сыты, приободрились, о хлебе завтрашнем не тревожимся, одеты, обуты, начитанны, а к жизни все обращаемся: «Ты нам о чем-то еще намекала, жизнь, о чем это было?»

У КАЖДОГО СВОЙ КЛЮЧ К ПОНИМАНИЮ ЖИЗНИ

Нелегко учительствовать, почтенные, ой, как нелегко! И все же я люблю свою школу и представить не могу свою жизнь без голосистых, шумливых, драчливых ребят, без педсовета, без классов, где эти современные акселераты и вундеркинды вытворяют черт знает что. А мы разве не вытворяли? Да, и у нас было беззаботное время, было, но прошло. Сегодня школа наша по-праздничному нарядна и люди, собравшиеся на торжество, одеты ярко и светло. И главное, все возбуждены. Ничего дурного в ауле не случилось. Никто не умер в сельской больнице на двенадцать коек. И на дорогах наших не случилось беды — аварии, что стали частыми, как начали приобретать сирагинцы эти «Жигули». Машину эту у нас называют «легкомысленной итальянкой», а ведь правда, легкая, удобная, податливая и обманчивая эта машина в неумелых руках. С ней надо обращаться очень нежно, чересчур ласково и осторожно, хорошо ее надо знать, чувствовать. Тогда она и служит человеку по-доброму, хорошо. Ехал как-то я по нашей трассе, что вьется стальной лентой вдоль золотистого морского берега. Грузовая машина везла, привязав к кузову за передние колеса, легковую машину, потерпевшую где-то аварию. И представьте себе, почтенные, мне эта вышедшая из строя машина показалась живым, вызывающим к себе сочувствие существом. Было это зимой, и на пострадавшей машине лежал снег, тогда как на мчавшихся мимо машинах снега не было. И вот на красный свет остановились машины, и вдруг я явственно почувствовал, что эта машина как-то встряхнулась, словно хотела мне сказать: «Я еще живая, немного помялась, вот вылечат меня, и я буду бегать, как и эти сестрицы, что сегодня проезжают мимо и не сочувствуют мне». Еще раз встряхнулась машина, вздрогнула и сбросила с себя снег.

— Не больно ли тебе? — мысленно спросил я ее, и в ответ словно услышал:

— Конечно, больно! Еще бы, так удариться, да и теперь тянут меня, неудобно мне и даже стыдно. Прощай, добрый человек.