— Конечно, стану, можешь не сомневаться, брат»
И стал… Сальва горько усмехнулся, а потом расхохотался — ведь действительно стал, черт бы его разодрал.
Он смог пережить двенадцать лет самой страшной китайской тюрьмы, где каждый день длился вечность, а свобода казалась лишь мечтой, которая исполнится, только когда его тело закопают под табличкой с номером на муниципальном кладбище для заключенных и бездомных, чьи тела не были востребованы близкими.
Он смог пережить смерть своего друга и названного отца, чьи глаза закрывал собственными онемевшими пальцами, а другой рукой зажимал его рану в животе, чтобы кишки не выпали наружу, и уверял несчастного, что он выживет.
Да…он пережил многое.
Но так и не смог пережить ни ее измены, ни разлюбить ее.
«— Сынок, иногда неизвестность благословенна. Иногда лучше не знать, чем корчиться в муках от жестокости истины.
— Неизвестность — это мрак, я чувствую себя слепцом. Мне нужен свет.
— Так будь готов прозреть! Кто я, чтобы отговаривать тебя и вмешиваться в твою жизнь и в твои решения.
Мао протянул ему свернутую вчетверо газету. Итальянскую газету. Пожелтевшую и потрепанную, явно побывавшую не в одних руках прежде, чем попасть за ворота жуткого Склепа, откуда люди выходят лишь под белыми простынями. Схватил жадно, обеими руками, лихорадочно разворачивая, чтобы застыть и смотреть остекленевшим взглядом на Вереск. В свадебном платье. Опять. С развевающейся фатой, распущенными шелковыми волосами, под руку с женихом. С Маркусом ди Мартелли.
Он не читал статью. Нет. Ему было неинтересно, что именно там написано. Больнее быть не могло. Он смотрел и со свистом выдыхал обжигающий воздух, ошпаривший ему гортань и легкие. Двое. Двое тех, кого он любил, кого обожал всем своим естеством, фанатично, абсолютно, незамутненно чисто — всадили ему не просто нож в сердце, нееет, они отрезали ему ноги, обрубили руки, опустили его в грязь, в нечистоты и, стоя на его трепыхающемся от удушья теле, плясали свой свадебный танец. Он орал и задыхался, он хлебал широко открытым ртом черную жижу, а они топтались по его лицу и улыбались. Счастливые. Похоронившие его заживо.
— Теперь ты понимаешь, почему тебя здесь оставили? Почему тебя никто не искал?
Да, теперь он понимал. Старик Мао был прав — он прозрел. Но это прозрение было настолько болезненным, что от слепящего света беспощадной правды ему резало глаза, и он корчился от боли. Это желание было мгновенным, желание перерезать себе глотку. От уха до уха. Одним быстрым движением. Дождался ночи, когда все уснут, подошел к стене, влез на табурет так, чтоб было видно окно и горизонт вдали. Дождался рассвета и, обнажив лезвие, приставил к горлу, но чья-то рука легла на его руку и крепко сжала.
— И будешь последним дураком, и подаришь им счастье и покой. Умрешь, как они и хотели. Разве тебе не доставит удовольствие пройтись победным маршем по их костям? Остаться живым там, где не выживают? Ты…Сальваторе ди Мартелли. Я все о тебе знаю. Ты должен занять мое место и объединить триаду с семьей в Палермо, создать новую империю. Но для того, чтобы создать что-то новое, ты должен стереть с лица земли старое, а я тебе в этом помогу… Как ты помог мне.
Впервые в своей жизни он рыдал тогда. Как мальчишка. Уткнувшись лицом в худое плечо Мао, чувствуя, как тот стискивает его морщинистыми руками.
— Поплачь. Силен не тот, кто не проронил ни слезы, силен тот, кто омыл слезами проклятые души своих врагов и по их трупам взобрался на вершину радости»
Терпкий аромат духов ворвался пунцовым облаком в воспоминания и заставил отпрянуть от окна.
— Вот и все. Все твои гости разъехались.
Голос Эльзы, так он называл свою жену, вызвал приступ раздражения.
— Сколько раз я говорил тебе, чтобы ты не входила ко мне без стука.