Правда, у Вана Тигра, как и у его матери, речь была скупая и отрывистая, он никогда не говорил лишнего, и все слова его были резки и правдивы, и те, кто говорил с ним хоть раз, боялись каждого движения его губ.
Так он заговорил в тот день, когда жене Вана Старшего вздумалось притти и заставить его сказать хоть слово в похвалу ее второму сыну. Она вошла в комнату, где Ван Тигр пил чай, а Ван Старший сидел за маленьким столиком и пил вино. Она вошла маленькими шажками, притворно скромничая и благопристойно опустив глаза, с поклонами и улыбками, и ни разу не посмотрела на мужчин, хотя, как только она вошла, Ван Старший торопливо утерся рукавом и налил себе в чашку чаю вместо горячего вина, которое стояло перед ним в оловянном кувшине.
Она вошла с горестным видом, покачиваясь на маленьких ножках, и села местом ниже, чем ей полагалось по праву, хотя Ван Тигр встал и попросил ее пересесть на другое место, выше. Но невестка сказала слабым и томным голосом, каким теперь говорила всегда, если только не забывала об этом, рассердившись:
— Нет, нет, я знаю свое место, шурин, я слабая и недостойная женщина. Если бы я и забыла об этом, то муж мой напомнил бы мне, — ведь он многих женщин считает лучше и достойней меня.
Она искоса посмотрела на Вана Старшего, и тот весь покрылся испариной и пробормотал нерешительно:
— Что ты, госпожа, когда же это было…
И он начал перебирать в уме, не сделал ли он за последнее время что-нибудь неприятное ей, о чем она могла проведать. Правда, он разыскал маленькую и жеманную певицу, которая так ему понравилась на одном празднике, часто навещал ее, платил ей жалованье и собирался даже подарить ей денег и поселить где-нибудь в городе, как делают многие, когда не желают брать еще одну женщину во дворы и все же она настолько нравится, что хочется удержать ее для себя одного, хотя бы на время. Но с этим делом не было еще покончено, потому что у девушки была жива мать, такая жадная старая ведьма, что никак не соглашалась уступить дочь за ту цену, какую давал Ван Старший. Он подумал, что жена еще не могла об этом проведать, так как дело все еще не кончено, и, утерев лицо рукавом, отвел глаза в сторону и начал громко прихлебывать чай.
Но жена на этот раз думала вовсе не о нем и продолжала, не обращая внимания на его слова:
— Хоть я всего-навсего ничтожная женщина, сказала я себе, все же я мать своему сыну, должна же я пойти и поблагодарить шурина за то, что он сделал для нашего недостойного сына; хотя может быть, моя благодарность ничего не стоит для такого человека, как ты, но мне доставляет удовольствие выполнить долг, и я его выполню, несмотря на оскорбления, которые мне приходится выносить.
И она еще раз взглянула на мужа, а он почесал голову, посмотрел на нее растерянно и, не догадываясь, что она хочет сказать, снова весь вспотел, — он был до того толст, что потел ежеминутно.
Жена продолжала:
— Прими же мою благодарность, шурин, она, может быть, немногого стоит, но зато идет от чистого сердца. Я хочу сказать о своем сыне: если кто-нибудь достоин твоей милости, так это именно он, — это самый добрый, самый кроткий мальчик, и при этом какой умница! Я ему мать, и хоть говорят, что матери видят в детях одно хорошее, я все-таки повторяю, что мы с мужем отдали тебе лучшего из сыновей!
Все это время Ван Тигр не спускал с нее глаз, как и всегда, когда с ним говорили, и смотрел так странно, что нельзя было понять, слушает он или нет, пока не ответил резко и грубо:
— Если так, невестка, то мне жаль брата и тебя. Он самый робкий, самый слабый юноша, какого мне приводилось видеть, и злости в нем не больше, чем в белой курице. Лучше бы вы отдали мне старшего сына. Он упрям, я обломал бы его и сделал бы настоящим человеком, он слушался бы только меня и никого больше. А этот ваш сын постоянно плачет, и это все равно, что возить с собой дырявое ведро. Ломать в нем нечего и, значит, воспитать его тоже нельзя. Нет, племянниками я недоволен, — ваш сын мягок и робок, и весь свой ум выплакал в слезах, а тот, другой, неплохой малый, крепок, здоров и достаточно вынослив для солдатской жизни, но беспечен, любит посмеяться, настоящий шут, а я не знаю, далеко ли может пойти шут. Плохо, что у меня нет собственного сына, когда он так нужен мне.
Неизвестно, что ответила бы невестка на такую речь, и Ван Старший трясся от страха, потому что никто до сих пор не говорил с ней так прямо, кровь бросилась ей в лицо, и она уже раскрыла рот, чтобы ответить шурину как следует. Но не успела она вымолвить и слова, как вдруг ее старший сын выбежал из-за занавески, где стоял, прислушиваясь к разговору, и крикнул пылко:
— Мать, отпусти меня, я хочу поехать с дядей!
Он стоял перед ними, разгоряченный и юношески красивый, и быстро переводил глаза с одного лица на другое. На нем был ярко-синий, цвета павлиньих перьев, шелковый халат, какие любят носить молодые господа, башмаки из заграничной кожи, на пальце блестел нефритовый перстень, и волосы его были острижены по последней моде и напомажены душистой помадой. Он был бледен, как бывают бледны молодые люди из богатых домов, которым не нужно работать под палящим солнцем, и руки у него были нежные, словно у женщины. И все же вид у него был здоровый, несмотря на изнеженность и бледность, и глаза были живые и терпеливые. Иной раз он забывал двигаться томно, забывал, что такова была мода среди молодых и богатых горожан — держаться всегда томно и небрежно. Отбросив в сторону томность, он мог быть и таким, каким был теперь, — полным пламенного желания.
Но мать его пронзительным голосом закричала:
— Нет, такого вздора я еще не слыхивала! Ведь ты старший сын и после отца глава семьи, — как же можно допустить, чтобы ты пошел на войну и участвовал там в сражениях? Тебя там могут убить! Мы ничего для тебя не жалели, ты был во всех школах в этом городе, для тебя нанимали ученых, и любовь наша так велика, что мы даже не послали тебя учиться на Юг, так как же мы пустим тебя на войну?
И видя, что Ван Старший сидит молча, опустив голову, она прибавила с упреком: