Любовь во время чумы

22
18
20
22
24
26
28
30

— Какие женщины странные, — сказал он.

У нее вырвался смех, глубокий, горловой, точно у молодой голубки, и снова вспомнились старики в лодке. Ничего не поделаешь, теперь их образ будет преследовать всегда. Но сегодня ночью она могла вынести его, сегодня ночью она чувствовала себя так хорошо и покойно, как редко бывало в жизни: совершенно ни в чем не виноватой. Если бы можно было вот так до рассвета молчать и держать в руке его ледяную потеющую руку, да только невыносимо разбушевалось ухо. А когда музыка смолкла, а затем замерла и суета палубных пассажиров, развешивавших гамаки в салоне, она поняла, что боль сильнее желания быть с ним. Она знала, что достаточно рассказать ему, как ей больно, и сразу станет легче, но она не сказала, чтобы он не волновался. Ей казалось, она знает его так, словно прожила с ним всю жизнь, и она считала, что он способен отдать приказ повернуть судно обратно, домой, если от того ей станет легче.

Флорентино Ариса предчувствовал, что сегодняшней ночью все сложится именно таким образом, а потому смирился и направился к себе. Уже в дверях он захотел поцеловать ее на прощание, и она подставила ему левую щеку. Он продолжал настаивать, дыхание стало прерывистым, и она кокетливо подставила ему другую щеку, такого он не помнил за ней со школьных времен. Но он не отступал, и тогда она дала ему губы, и при этом испытала такую внутреннюю дрожь, что попыталась заглушить ее смехом, каким не смеялась со своей первой брачной ночи.

— Боже мой! — проговорила она. — Да я просто с ума схожу на этих пароходах.

Флорентино Ариса внутренне содрогнулся: да, она была права, от нее пахло терпко, возрастом. Но пока добирался до главной каюты сквозь лабиринт уснувших гамаков, он утешился мыслью, что и его запах, верно, был точно таким же, только четырьмя годами старше, и она, наверное, почувствовала то же самое. Это был запах человеческих ферментов, он слышал его у своих самых старинных подруг, а они слышали этот запах у него. Вдова Насарет, которая не очень-то стеснялась, выразилась на этот счет грубо: «От нас уже воняет курятником». Но оба терпели этот запах друг от друга, они были на равных: мой запах против твоего. А вот с Америкой Викуньей приходилось осторожничать, от нее пахло пеленками, это будило в нем родительские инстинкты, и он боялся, что она не вынесет его запаха, запаха похотливой старости. Теперь все это отошло в прошлое. И важно было одно: первый раз с того дня, когда тетушка Эсколастика оставила свой молитвенник на прилавке телеграфного отделения, Флорентино Ариса испытывал счастье, такое сильное, что делалось страшно.

Он стал засыпать, когда его разбудил судовой интендант, в пять утра в порту Самбрано, и вручил срочную телеграмму. Телеграмма, подписанная Леоной Кассиани и посланная накануне днем, заключала весь ужас в одной строчке: «Америка Викунья умерла вчера, причина неясна». В одиннадцать утра он узнал подробности из телеграфных переговоров с Леоной Кассиани, он сам сел за передатчик, чего не делал с далеких лет работы на телеграфе. Америка Викунья, находясь в тяжелой депрессии после того, как не едала выпускные экзамены, выпила пузырек опиума, который украла в школьном лазарете. В глубине души Флорентино Ариса понимал, что сведения эти неполны. Однако Америка Викунья не оставила ни письма, ни записки, на основании которых можно было бы на кого-то возложить вину за ее поступок. Из Пуэрто-Падре прибыла ее семья, извещенная Леоной Кассиани, и погребение должно состояться сегодня в пять часов вечера. Флорентино Ариса перевел дух. Единственный способ жить дальше — не давать воспоминаниям терзать себя. И он вымел их из памяти, хотя потом они будут оживать в нем снова и снова, безотчетно, как внезапная резь старого шрама.

Последующие дни были жаркими и бесконечно долгими. Река становилась все более бурной и узкой, заросли и деревья-колоссы, так поразившие Флорентино Арису во время первого путешествия, сменили выжженные равнины, где деревья были сведены и сожжены в пароходных котлах, забытые Богом селения лежали в развалинах, а улицы, даже в самую жестокую сушь, тонули в жидкой грязи. По ночам их тревожило не пение сирен и не женские вопли морских коров на песчаных отмелях, а тошнотворная вонь плывших к морю мертвых тел. Уже кончились войны и не свирепствовала чума, а раздувшиеся мертвые тела все плыли и плыли. Капитан был сдержан: «Нам приказано говорить пассажирам, что это — случайно утонувшие». Вместо гомона попугаев и оглушительных обезьяньих скандалов, от которых, бывало, дневной зной казался нестерпимым, пароход окружала пустынная тишина разоренной земли.

Осталось совсем мало мест, где можно было пополнить запас дров, и они находились так далеко друг от друга, что на четвертый день плавания «Новая Верность» осталась без топлива. И простояла на причале почти неделю, пока отряды, специально снаряженные, бродили по заболоченным кострищам в поисках брошенных дров. Вокруг ничего не было: дровосеки, оставив насиженные места, бежали от жестокости землевладельцев, от невидимой глазу чумы, от вялых войн, неподвластных бесполезным правительственным декретам. Скучавшие пассажиры между тем устраивали состязания по плаванию и охотничьи вылазки, возвращаясь с живыми игуанами, которых вскрывали, а потом снова зашивали дратвой, но сперва вынимали из них гроздья прозрачных и мягких яиц и подвешивали сушить на палубных перилах. Нищие проститутки из окрестных селений следили за передвижением парохода и, едва судно швартовалось, ставили походные палатки на берегу, начинала звучать музыка, возникало питейное заведение, и напротив застрявшего судна разворачивалась шумная гульба.

Еще задолго до того, как стать президентом Карибского речного пароходства, Флорентино Ариса получал тревожные сообщения о положении на реке, но почти не читал их, а компаньонов успокаивал: «Не волнуйтесь, к тому времени, когда дрова кончатся, суда будут ходить на нефти». Он не давал себе труда думать об этом, ослепленный страстью к Фермине Дасе, а когда осознал, как обстоят дела, было поздно что-либо делать, разве что провести новую реку. На ночь — еще со старых добрых времен — пароходы швартовали, и тогда одно то, что ты жив, становилось непереносимым. Большинство пассажиров, в основном европейцы, выбирались из гноильных ям, в которые превращались каюты, на палубу и всю ночь расхаживали по ней, отмахиваясь от всевозможной живности тем же самым полотенцем, каким отирали непрерывно струившийся пот, и к рассвету окончательно изматывались и распухали от укусов. Один английский путешественник начала XIX века, рассказывая о пятидесятидневном путешествии на каноэ и мулах, писал: «Это одно из самых скверных и неудобных путешествий, которое способен совершить человек». В первые восемьдесят лет парового судоходства путешествие перестало быть таким, однако утверждение это снова стало верным, и уже навсегда, после того как кайманы съели последнюю бабочку, исчезли морские коровы, пропали попугаи, обезьяны, селения — сгинуло все.

— Ничего, — смеялся капитан, — через несколько лет мы будем ездить по высохшему руслу в роскошных автомобилях.

Первые три дня Фермина Даса и Флорентино Ариса жили под защитой мягкой весны Президентской каюты, но когда дрова иссякли и охладительная система начала отказывать, эта каюта превратилась в кофеварку. Ночью она спасалась речным ветром, входившим в открытые окна, и отпугивала москитов полотенцем, потому что бесполезно было опрыскивать их инсектицидом, если пароход стоял. Боль в ухе, давно ставшая невыносимой, в одно прекрасное утро вдруг резко оборвалась, как будто раздавили цикаду. И только вечером она поняла, что левое ухо совсем перестало слышать, — когда Флорентино Ариса сказал что-то, стоя слева, и ей пришлось повернуться в его сторону, чтобы расслышать. Она никому об этом не сообщила, смиренно приняв еще один удар в ряду стольких непоправимых ударов возраста.

И все же задержка парохода обоим была дарована судьбой. Флорентино Ариса где-то прочитал: «В беде любовь обретает величие и благородство». Во влажной жаре Президентской каюты, погрузившей их в ирреальное летаргическое состояние, легче было любить друг друга, не задаваясь вопросами. Они прожили бесчисленные часы, утонув в глубоких креслах у перил балкона, не расцепляя рук, и неспешно целовались, опьяняясь ласками без надрыва и исступления. На третью ночь дурманящей дремоты она поджидала его с бутылкой анисовой настойки, какую, бывало, тайком пригубливала в компании сестрицы Ильдебранды, а потом в замужестве, после рождения детей, запираясь вместе с подругами своего зыбкого мирка. Ей было необходимо немного оглушить себя, чтобы не думать слишком трезво о судьбе, но Флорентино Ариса решил, что она хочет подбодрить себя для решительного шага. Воодушевленный этой иллюзией, он осмелился кончиками пальцев коснуться ее морщинистой шеи, затем пальцы скользнули к закованной в корсет груди, к съеденным временем бедрам и ниже, к ее ногам старой газели. Она принимала его ласки с удовольствием, закрыв глаза, но без дрожи, — курила и время от времени пригубливала анисовую. Когда же рука опустилась и коснулась ее живота, сердце было уже полно анисом.

— Ну, коли дошло до этого — что ж, — сказала она. — Только пусть уж все будет по-людски.

Она отвела его в спальню и начала раздеваться без ложного стыда, не выключая света. Флорентино Ариса лежал навзничь и пытался взять себя в руки, снова не зная, что делать со шкурой тигра, которого убил. Она сказала: «Не смотри». Он спросил почему, не отрывая глаз от потолка.

— Потому что тебе это не понравится, — ответила она.

И тогда он посмотрел на нее, обнаженную до пояса, и увидел такой, какой представлял. Опавшие плечи, вислые груди, и кожа на боках бледная и холодная, как у лягушки. Она прикрыла грудь блузкой, которую только что сняла, и погасила свет. Тогда он встал и начал раздеваться в темноте, и, снимая с себя одежду, бросал в нее, а она, смеясь, бросала ему обратно.

Потом они долго лежали рядом на спине, все более тупея, по мере того как опьянение проходило; она была спокойна, не испытывала никаких желаний и молила Бога только об одном — чтобы он не дал ей смеяться без причин, как с ней постоянно случалось от анисовой. Чтобы скоротать время, они говорили. Говорили о себе, о своих таких разных жизнях и о том невероятном, что случилось: вот они, нагие, лежат в каюте стоящего на якоре судна, а ведь подумать здраво — им бы смерти ждать. Она никогда не слышала, чтобы у него была женщина, даже самая пропащая, и это в городе, где все становилось известно порой даже раньше, чем происходило. Она сказала это как бы между прочим, и он тут же ответил недрогнувшим голосом:

— Я сохранил девственность для тебя.

Она бы не поверила, даже будь это правдой, потому что его любовные письма сплошь состояли из подобных фраз и хороши были не высказанными мыслями, а силой и страстностью чувства. Но ей понравилась отвага, с какой он это заявил. А он подумал, что никогда бы не осмелился спросить: была ли у нее тайная жизнь за пределами брака? Он ничему бы не удивился, потому что знал: в тайных похождениях женщины ведут себя точно так же, как и мужчины, те же уловки, те же чувственные порывы, те же измены без зазрения совести. И хорошо сделал, что не спросил. Однажды, когда отношения Фермины Дасы с церковью были уже достаточно плачевными, исповедник спросил у нее некстати, была ли она неверна когда-нибудь супругу, и она поднялась, ничего не ответив, не закончив исповеди, не простившись, и больше никогда не исповедовалась ни у этого духовника и ни у какого-либо другого. Осторожность Флорентино Арисы была неожиданно вознаграждена: в темноте она протянула руку, погладила его живот, бока, почти голый лобок. И проговорила: «У тебя кожа как у младенца». И наконец решилась, поискала-пошарила рукою там, где не было, и снова, уже без пустых надежд, поискала, нашла и поняла: неживой.

— Мертвый, — сказал он.